— Будьте покойны, я чую мороз, — засмеялся Харниш и погнал собак по тропе.
За эту зиму уже много нарт прошло туда и обратно между Сороковой Милей и Серклом — тропа была хорошо наезжена. Надежды на мороз оправдались, а до Серкла оставалось всего двести миль. Индеец с озера Ле-Барж был молод, он еще не знал предела своих сил, и поэтому его переполняла гордая уверенность в себе. Он с радостью принял предложенный Харнишем темп и поначалу даже мечтал загнать своего белого спутника. Первые сто миль он зорко приглядывался к нему, ища признаков усталости, и с удивлением убедился, что их нет. Потом он стал замечать эти признаки в себе и, растиснув зубы, решил не сдаваться. А Харниш мчался и мчался вперед, то правя шестом, то отдыхая, растянувшись на нартах. Последний день выдался на редкость морозный и ясный, идти было легко, и они покрыли семьдесят миль. В десять часов вечера собаки вынесли нарты на берег и стрелой полетели по главной улице Серкла; а молодой индеец, хотя был его черед отдыхать, спрыгнул с нарт и побежал следом. Это было бахвальство, но бахвальство достойное, и хоть он уже знал, что есть предел его силам и они вот-вот изменят ему, бежал он бодро и весело.
Салун Тиволи был переполнен; там собрались все те, кто провожал Харниша два месяца назад; настал вечер шестидесятого дня, и шли жаркие споры о том, выполнит он свое обещание или нет. В десять часов все еще заключались пари, хотя число желающих ставить на успех Харниша с каждой минутой уменьшалось. Мадонна, в глубине души уверенная, что игра проиграна, тем не менее поспорила с Чарли Бэйтсом — двадцать унций против сорока, — что Харниш явится еще до полуночи.
Она первая услышала тявканье собак.
— Слышите? — крикнула она. — Вот он!
Все бросились к выходу. Но когда широкая двухстворчатая дверь распахнулась, толпа отпрянула. Послышалось щелканье бича, окрики Харниша, и усталые собаки, собрав последние силы, радостно повизгивая, протащили нарты по деревянному полу. Упряжка ворвалась в комнату с хода, и вместе с ней ворвался клубящийся поток морозного воздуха, так плотно окутавший белым паром головы и спины собак, что казалось, они плывут по реке. Позади собак, держась за шест, вбежал в комнату Харниш в облаке крутящегося пара, закрывавшего его ноги до колен.
Харниш был такой же, как всегда, только похудевший и осунувшийся, а его черные глаза сверкали еще ярче обычного. Парка с капюшоном, падавшая прямыми складками ниже колен, придавала ему сходство с монахом вся в грязи, прокопченная и обгорелая у лагерного костра, она красноречиво свидетельствовала о трудности проделанного пути. За два месяца у него выросла густая борода, и сейчас ее покрывала ледяная корка, образовавшаяся от его дыхания за время последнего семидесятимильного перегона.
Появление Харниша произвело потрясающий эффект, и он отлично понимал это. Вот это жизнь! Такой он любил ее, такой она должна быть. Он чувствовал свое превосходство над товарищами, знал, что для них он подлинный герой Арктики. Он гордился этим, и ликующая радость охватывала его при мысли, что вот он, проделав две тысячи миль, прямо со снежной тропы въехал в салун с лайками, нартами, почтой, индейцем, поклажей и прочим. Он совершил еще один подвиг. Он — Время-не-ждет, король всех путников и погонщиков собак, и имя его еще раз прогремит на весь Юкон.
Он с радостным изумлением слушал приветственные крики толпы и приглядывался к привычной картине, какую являл в этот вечер Тиволи: длинная стойка с рядами бутылок, игорные столы, пузатая печка, весовщик и весы для золотого песка, музыканты, посетители и среди них три женщины — Мадонна, Селия и Нелли; вот Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Гендерсон, доктор Уотсон и остальные. Все было в точности так, как в тот вечер, когда он покинул их, словно он и не уезжал никуда. Шестьдесят дней непрерывного пути по белой пустыне вдруг выпали из его сознания, они сжались в одно-единственное краткое мгновение. Отсюда он ринулся в путь, пробив стену безмолвия, — и сквозь стену безмолвия, уже в следующий миг, опять ворвался в шумный, многолюдный салун.
Если бы не мешки с почтой, лежавшие на нартах, он, пожалуй, решил бы, что только во сне прошел две тысячи миль по льду в шестьдесят дней. Как в чаду, пожимал он протянутые к нему со всех сторон руки. Он был на верху блаженства. Жизнь прекрасна. Она всем хороша. Горячая любовь к людям переполняла его. Все здесь добрые друзья, братья по духу. Как это чудесно! Горло сжималось у него от волнения, сердце таяло в груди, и он страстно желал всем сразу пожать руку, заключить всех в одно могучее объятие.
Он глубоко перевел дыхание и крикнул:
— Победитель платит, а победитель — я! Валяйте вы, хвостатые, лопоухие, заказывайте зелье! Получайте свою почту из Дайи, прямехонько с Соленой Воды, без обмана! Беритесь за ремни, развязывайте!
С десяток пар рук одновременно схватились за ремни; молодой индеец с озера Ле-Барж, тоже нагнувшийся над нартами, вдруг выпрямился. Лицо его выражало крайнее удивление. Он растерянно озирался, недоумевая, что же с ним приключилось. Никогда еще не испытывал он ничего подобного и не подозревал, что такое может произойти с ним. Он весь дрожал, как в лихорадке, колени подгибались; он стал медленно опускаться, потом сразу рухнул и остался лежать поперек нарт, впервые в жизни узнав, что значит потерять сознание.
— Малость устал, вот и все, — сказал Харниш. — Эй, кто-нибудь, подымите его и уложите в постель. Он молодец, этот индеец.
— Так и есть, — сказал доктор Уотсон после минутного осмотра. — Полное истощение сил.
О почте позаботились, собак водворили на место и накормили. Беттлз затянул песню про «целебный напиток», и все столпились у стойки, чтобы выпить, поболтать и рассчитаться за пари.
Не прошло и пяти минут, как Харниш уже кружился в вальсе с Мадонной. Он сменил дорожную парку с капюшоном на меховую шапку и суконную куртку, сбросил мерзлые мокасины и отплясывал в одних носках. На исходе дня он промочил ноги до колен и так и не переобулся, и его длинные шерстяные носки покрылись ледяной коркой. Теперь, в теплой комнате, лед, понемногу оттаивая, начал осыпаться. Осколки льда гремели вокруг его быстро мелькающих ног, со стуком падали на пол, о них спотыкались другие танцующие. Но Харнишу все прощалось. Он принадлежал к числу тех немногих, кто устанавливал законы в этой девственной стране и вводил правила морали; его поведение служило здесь мерилом добра и зла; сам же он был выше всяких законов. Есть среди смертных такие общепризнанные избранники судьбы, которые не могут ошибаться. Что бы он ни делал — все хорошо, независимо от того, разрешается ли так поступать другим. Конечно, эти избранники потому и завоевывают общее признание, что они — за редким исключением — поступают правильно, и притом лучше, благороднее, чем другие. Так, Харниш, один из старейших героев этой молодой страны и в то же время чуть ли не самый молодой из них, слыл существом особенным, единственным в своем роде, лучшим из лучших. И неудивительно, что Мадонна, тур за туром самозабвенно кружась в его объятиях, терзалась мыслью, что он явно не видит в ней ничего, кроме верного друга и превосходной партнерши для танцев. Не утешало ее и то, что он никогда не любил ни одной женщины. Она истомилась от любви к нему, а он танцевал с ней так же, как танцевал бы с любой другой женщиной или даже с мужчиной, лишь бы тот умел танцевать и обвязал руку повыше локтя носовым платком, чтобы все знали, что он изображает собой даму.