— Ваше благородь, кушать… — У бойкого денщика Ванюши Тихова голос нынче виноватый, слышится в нем: «Эх, матушка-мать, какое там «кушать»?»
— Обедать всей командой на палубе. Понял?
— Слушаю, ваше благородь, понял. — Но он ничего не понял.
Расположились на палубе все — матросы, офицеры, Шевченко с Вернером, фельдшер Истомин. К общему недоумению, Бутаков велел подать себе мяса. «Хорошая мина при плохой игре», — невесело думал лейтенант, принимаясь счищать черней, хоть и сварившихся вместе с мясом, но оттого не менее мерзких. Даже знатнейший на шхуне обжора матрос Гаврила Погорелов и тот морщился, а штабс-капитан Макшеев вскочил и ушел прочь, не скрывая негодования. Увольте, он не намерен подобным образом возбуждать бодрость в нижних чинах! Пошлейшая комедия, черт подери!..
— На нет и суда нет, — пробурчат Бутаков, начиная жевать мясо.
С минуту все молча глазели на него.
— Э, где наша не пропадала! — подал наконец голос Андрей Сахнов, лучший корабельный плясун и песельник. — Валяй, Ванька, и мне!
Денщик Тихов скорбно подал Андрюхе «угощение», и тот, орудуя складным ножом, продолжал наставительным тоном:
— Это еще что! Это, братцы мои, малина. А вот французы, бают, в двенадцатом годе воронье хрястали. А тут все ж как-никак…
Добровольцев, однако, не находилось.
— Ну и пес с вами, — калякал Андрюха Сахнов с напускным презрением. — Больше останется. — И он выколупнул из куска мяса «подлеца» весьма солидных размером. — Вот и чисто, вот и можно… вот и можно… — но было видно, что Андрюха медлит приступать к трапезе.
Первым, как и следовало ожидать, капитулировал обжора Гаврила, за ним поддались еще несколько матросов. Однако большинство так и не совладали с собою. Прескверная история…
А тут еще разлегся штиль. Будто и море с голодухи впало в дурную дремоту. Эх, машину бы паровую, то-то задали бы дёру! Но машины нет, а паруса одрябли, висят тряпками. Море же выглаженное, без морщинки, все в солнечных искрах, и рябит от них в глазах, и поташнивает.
В один из тех мертвых дней Бутаков послал штурмана Поспелова с матросами нарубить дровишек. Отправив партию, лейтенант приказал не спускать с нее глаз. Дело было близ Хивы. Значит, опасайся, брат, хивинских удальцов, тех, что промышляют «барантой»: отымают у кочевников скот, последний скарб, а то и самих владельцев скота и скарба угоняют в полой, на чужбину.
Едва Поспелов со своими дровосеками высадился на берег, как унтер Абизиров доложил Бутакову:
— Чужаки, ваше благородие!
Бутаков, Шевченко и Абизиров подвалили в челноке к невысокому мысу и скорым шагом направились к зарослям кустарника, где были замечены какие-то незнакомцы в халатах и меховых шапках.
Когда подоспели, то увидели, как штурман Ксенофонт Егорович, конфузливо покашливая, пытается объясниться с казахами, среди которых выделялся и одеждой, и осанкой, и длиннющей белой бородой старшина — аксакал. Выручил штурмана унтер-офицер Абизиров: он заговорил с аксакалом по-татарски, и беседа кое-как сладилась. Старик стал рассказывать о недавней и такой бедственной встрече с хивинцами. А казахи, стоя подле своего старшины, разглядывали моряков с нецеремонным и вместе робким любопытством. Женщин не было, но ребятишки появились невесть откуда. Босоногие, в отрепьях и в теплых шапках, нахлобученных по самые брови, они уставились на пришельцев узенькими блестящими глазенками.
Аксакал сделал свирепое лицо и зачем-то прикрикнул на мальчишек. Те шарахнулись в сторонку, но не далее чем на десяток шагов, присели на корточки и, видимо чувствуя себя в безопасности, залопотали, указывая пальцами то на Поспелова, то на Бутакова, то на матросов. А старшина, опираясь на палку и чуть покачиваясь, рассказывал, что разбойники отобрали у них почти всех верблюдов и лошадей и что теперь они совсем уж надумали податься в русскую сторону, где, слышно, обид бедным кочевникам покамест не чинят.
Абизиров переводил, Бутаков слушал, кивал:
— Так, так… Абизиров, ты спроси-ка, купить-то у них можно хоть что-нибудь из съестного?
Абизиров ковырнул носком сапога землю.
— Ну да, ну да, — поспешно прибавил лейтенант, — чего уж там с них взять.
— Так точно, — согласился Абизиров, — нет у них ничего, ваше благородие.
Бутаков вздохнул, порылся в карманах сюртука и протянул старшине несколько платков и стальных портняжных иголок, завернутых в тряпицу. Аксакал принял подарки и, взглянув на Абизирова, уважительно спросил:
— Тынгыз-тере?
— Тынгыз-тере, — ответил Абизиров, — морской начальник.
«Высочайше» утвержденная инструкция запрещала лейтенанту флота приближаться к устью Аму-Дарьи, к южным берегам Арала, ибо они были северными рубежами Хивы. На Хиву метили англичане, а Петербург страшился неудовольствия британцев. Те же опасения были высказаны и в «высочайшей» инструкции, врученной однокашнику Бутакова, капитан-лейтенанту Невельскому, которому строго-настрого запретили проникновение в устье Амура. Однако оба морских офицера оказались прямыми нарушителями монаршей воли.
Бутаков прикидывался простачком. Упаси боже своевольничать! Ах, какой пассаж: ветер так и несет шхуну на юг! Лавировать? Лавируем. Только проку мало. И, право, позарез необходима питьевая вода. А где ж ее взять? Одно спасенье: устье Аму-Дарьи. Ах, что поделаешь — опять этот проказник ветер… Бутаков старательно убеждал чуть ли не каждого, что он бы, дескать, и рад не спускаться далее к югу, но обстоятельства и все такое прочее…
Лукавство его было шито белыми нитками, все это понимали и посмеивались. Правда, штабс-капитан Макшеев, как старший в чине, счел долгом намекнуть Бутакову об ответственности. Бутаков вскинул на него враз потемневшие глаза.
— А вы, господин Макшеев, — сказал он сухо, — вы просто-напросто ничего не видели: кто же не знает, что вас укачивает насмерть? — И, желая подсластить пилюлю, вежливо посоветовал: — Поступайте, как Нельсон.
— Не понимаю, — обиделся штабс-капитан. — Я ведь, Алексей Иванович, с наилучшими чувствами.
— Да и я с наилучшими, — смягчился Бутаков. — А про Нельсона вот что. Ему, знаете ли, в одном сражении офицеры указали на сигнал флагмана: «Прекратить бои!» Так он что же? Приставил трубу к незрячему глазу, к черной повязке, и восклицает: «Где сигнал? Какой сигнал?» И продолжал баталию и выиграл дело. — Бутаков рассмеялся. — Вот так и мы с вами.
А Шевченко однажды шепнул озабоченно: разговоры о противных ветрах и штилях, о разных там обстоятельствах — это хорошо, но вот как быть с путевым журналом? Ежели всерьез разбирать начнут, все и выяснится. Бутаков отшутился: «Не обманешь — не продашь, не согрешишь — не покаешься»… Может, это и вспомнилось Тарасу Григорьевичу много лет спустя, на берегу Каспия, когда в начале своего дневника записал он: «И в шканечных журналах врут, а в таком, домашнем, и бог велел»?