Перед Сверлилкиным сидел как бы другой, незнакомый ему человек. Исхудалый и седой, с лихорадочно горящими глазами, с крупными обильными каплями пота на большом морщинистом лбу. Он сгорбился на железном сиденье, как старик, и стал долго и трудно кашлять.
— Ты уж прости… я должен покашлять. Прости…
Неужели это он, всегда тщательно выбритый и отутюженный, неподступно-высокомерный механик Соколов? Тот самый, с которым за руку здоровается немецкий комендант и выполняет все его требования? Неужели это он! Старый, больной человек!
Сколько же сил ему надо, чтобы преображаться и играть такую трудную роль?!
«Не-ет, — подумал Сверлилкин, продолжая с болью и уважением глядеть на механика. — Я бы так не смог! Воевать я могу, в разведку пойти могу, мины ставить — пожалуйста, но вот так… На это мало кто способен. Очень редкие люди. Я про таких слыхивал, но не верил…»
— Будешь когда-нибудь в Ленинграде, позвони по такому телефону: А, два шестнадцать семьдесят девять. Запомнил?
— Как в сейфе! Что передать?
— Что передать… — Соколов горько улыбнулся, — передай что-нибудь… Что директор послал привет из Брянских лесов. Впрочем, это так… фантазий!
— Туберкулез? — задумчиво переспросил Сверлилкин. — Зачем вам тогда здесь оставаться? Пошли со мной. Я вас на себе дотащу. Вы не смотрите, что я такой. Я сильный. Вас дома вылечат, — он разволновался и стал размахивать руками. — Дома обязательно вылечат. Пошли, а? Со мной не пропадете.
— Тише, тише. Размахался! Домой бы неплохо, конечно… Никуда я не могу уйти отсюда. Скоро техника начнет на аэродром поступать. Новая техника! Понимаешь? А теперь всё. Давай без задержки. Что еще у тебя, — спросил Соколов, видя, что Сверлилкин всё ещё не уходит.
— Вы уж не сердитесь, простите меня. Чуть я вас…
— Ладно, ладно. Всё пока в порядке! Давай обнимемся, что ли.
— Правильно! Вот это правильно!
Они обнялись, а потом Сверлилкин приподнял крышку люка, прислушался и прошептал;
— Тишина. Мне это проще, чем сверло заточить! Я пойду.
Бесшумнее кошки он скользнул наружу.
Так же бесшумно двинулся в темноте по селу, делая короткие остановки, чтобы прислушаться. Дождь лил и лил. Ни в одной избе не было света. Только в самом конце села два раза вспыхнул фонарь. Застава! А ему именно в ту сторону. Надо подкрасться поближе и выяснить обстановку.
Он так и сделал. Добрался до последних изб, затаился и услышал немецкую речь. Потом раздался и сразу смолк переливчатый вздох губной гармошки.
Кто-то сердито крикнул по-немецки сзади и совсем рядом.
Сверлилкин крепко прижался к скользкому, пахнущему теплой прелью стволу какого-то дерева…
Нельзя, нельзя ему попадаться. Своя жизнь — ладно! Сто раз умирал уже. Такое дело доверили!
Вчера Митька вел его не здесь, а через какую-то лазейку. Где-то за огородами. В темноте не сыщешь, да и как теперь выбираться отсюда? Стоит им посветить фонарем как следует, и он пропал…
Снова раздалась немецкая речь. Если бы Сверлилкин понимал по-немецки, то узнал бы, что солдаты из патруля говорят об удивительной военной находчивости своего капитана Штубе. О том, как он, не сделав ни одного выстрела, сумел избавиться от глупых русских партизан.
Где они сидят? На крыльце последней избы под навесом? Скорее всего — там. А этот сзади. Где он находится? Непонятно. А надо понять. Надо! Иначе не уйти ни за что.
Снова немцы громко рассмеялись, и тот же сердитый голос оборвал их смех. Теперь Сверлилкин сумел определить, откуда он доносится. Из той избы, что темнеет через дорогу. Так, это уже лучше. Не так и близко.
Снова раздался сердитый голос из избы напротив, потом там громко хлопнула ставня.
«Так, — обрадовался Сверлилкин. — Закрыл окно фашист. Живём пока! Можно и назад подаваться!»
Но не зря же он десятки раз бывал в таких передрягах. Приходилось ему часами лежать на минных полях и по целому дню мерзнуть на льдистой земле под прицелом немецкого снайпера: шевельнешься — и полетела душа в рай!
Злую школу войны прошёл Сверлилкин. Он был в ней рьяным учеником, и это не раз спасало ему жизнь и снова спасло. Сегодня.
Путь назад, казалось бы, был свободен, но он не торопился. Надо было убедиться в этом ещё и ещё.
И вот, когда он уже хотел двинуться назад, в избе напротив вспыхнул свет в окне, с шумом растворилась дверь, скрипнуло крыльцо под грузными шагами.
Тот же сердитый голос что-то прокричал во тьму, потом белый луч фонарика заплясал по кустам, прорезаемый нитями дождя.
Хлопнула калитка, немец ещё раз что-то крикнул, и те немцы, что были впереди, светя фонарями, побежали к нему. Грязь зачавкала под их сапогами.
Сверлилкин окаменел. Только стук сердца мог выдать, но сердце было крепко прижато к стволу дерева.
Передние немцы подошли, и тот, что вышел из избы напротив, снова скомандовал и, светя фонарем, пошел в село. Остальные двинулись за ним.
«Патрулировать отправились, — догадался Сверлилкин. — Так. А кто же здесь остался? И сколько их?»
Он позволил себе чуть отодвинуться от дерева. Ощупал за пазухой книжку, в кармане пистолет. Все на месте.
Патруль был уже далеко за поворотом, и шаги его удалялись всё дальше. Но на крыльце впереди явно кто-то остался. Снова надо было ждать.
И вот раздался громкий зевок, потом кашель, потом мелодичный переливчатый голос губной гармошки. Здорово играл немец! Какую-то грустную-прегрустную длинную песню. Он, видимо, остался один, потому что его никто не прерывал.
Сверлилкин усмехнулся. Взять его, что ли, голубчика, как кошка берет поющего утреннего щеглёнка? Проще, чем сверло заточить, взять его! Нет, нет! Нечего и думать об этом. Хватятся, начнут погоню — и пропало дело. Вот пройти мимо него, пока он там заливается, ничего нет проще!
И он с чрезвычайной осторожностью, с той осторожностью, с той особой тщательностью, что отличает разведчиков и минеров, абсолютно бесшумно прошел мимо отводящего душу сердцещипательной песенкой немецкого часового.
Вскоре Сверлилкин был в кустах у развилки.
— Эй, — тихо окликнул его Митька. — Я жду, жду! Где были-то? Промок я тут.
— Дела. Это тебе не сверло заточить, — так же вполголоса сказал Сверлилкин. — Не нашёл я твою лазейку, еле пробрался!
— Я его все равно взорву! Волчина гадская! — вдруг всхлипнул Митька.
— Краснорожего?
— Шашкина! Сегодня к мамке приставал! Напился, боров, и заявился к нам. Я пришёл, а мамка плачет в углу, а он сидит, жирная харя, и смеется. «Никуда, — говорит, — от меня не уйдешь, ласточка».