Ни стола, ни лампы, освещающей допрашиваемого, ни вечернего городского шума за окном, ни даже самого кабинета – ничего этого, когда-то привычного, сейчас не было; землянка, вырытая в железнодорожной насыпи, вместо стола – ящик из-под боеприпасов, вместо стульев – обычные земляные диванчики, застланные плащ-палатками. По ту сторону такой же плащ-палатки, заменявшей дверь, слышны покашливание и шаги автоматчика.
За импровизированным столом сидит военный следователь капитан Сидоренко и смотрит на молодого мужчину в гимнастёрке без погон: поникшая, бессильная фигура, открытое симпатичное лицо, тусклые, полные внутренней боли и стыда глаза.
– Фамилия?
– Петров, товарищ капитан.
– Имя и отчество?
– Леонид Иванович.
– Звание?
– Лейтенант.
– Я следователь. Прошу сесть. Воя там ящик снарядный. Рассказывайте: что и как у вас произошло.
Подследственный сел, взялся обеими руками за голову и, облокотившись на колени, застыл в такой позе на какую-то долю минуты. Потом встряхнул, головой, выпрямился и, вздохнув, начал:
– Это было, товарищ капитан, вчера…
– Гражданин капитан, – поправил его Сидоренко.
Подследственный вздрогнул и взглянул на офицера с выражением почти физической боли. Сидоренко мягко, но почти бесстрастно произнёс:
– Итак…
Подследственный снова опустил голову и тихо заговорил:
– Это было вчера. Рота, которой я командовал, была оставлена в резерве. Весь день мне вроде нездоровилось и я ничего не ел. Поздно вечером, перед самым боем, меня вызвал комбат. Я оставил за себя командира первого взвода и пошёл. Некоторое время пробыл на КП комбата. Потом получил приказ: конец нашей контратаки поддержать свежими силами своей роты. Возвращался с КП. Уже бой шёл…
Петров говорил медленно, как бы нехотя, но было видно, что он, сдерживая волнение, просто подбирает каждое слово. Сидоренко слушал, не перебивая, изредка делал на листе бумаги какие-то ему одному понятные пометки.
– …По дороге, – продолжал Петров, – почувствовал озноб. Но ничего. Пришёл в роту, приказал командиру первого взвода проверить готовность и в случае сигнала – вести в бой… Объяснил задачу. А я, – говорю, – только схожу к своей землянке и сразу обратно. В случае чего – догоню вас. Прибежал к себе, быстро надел свитер под шинель и – черт дёрнул – выпил водки, как посоветовали…
Тут Петров опять помолчал и вздохнул:
– Отсюда всё и началось. Видно, опьянел я сильно, на голодный желудок… Всё, как в тумане… Помню, что вышел и сразу направился к роте… потом бежал куда-то, был уверен, что – за своими… Затем не помню… В себя пришёл уже здесь. Вот и всё. Тут и узнал, что был задержан, как… дезертир, – с трудом произнёс он это слово.
– Сколько же вы выпили?
– Не знаю. Стакан, наверно. Или чуть больше. Не знаю.
– Кто вам это посоветовал?
– Не всё ли равно?.. Замкомбат… Только, – заторопился Петров, – замкомбат не при чём. Совершенно не при чём…
– Об этом я вас не спрашиваю. Он советовал вам выпить. Когда выпить?
– Вот я и хотел сказать, что он просто вскользь заметил, что при простуде хорошо выпить водки – и всё.
– Вы говорите, что вам нездоровилось весь день. Обращались вы к врачу?
– Нет.
– Почему?
– Да потому, что не настолько уж мне было плохо…
«Как будто честен», – подумал Сидоренко.
Допрос шёл к концу. Петров не старался вызвать к себе сочувствие. Напротив: о своём преступлении говорил просто, скромно, без всяких отступлений, оставляя в стороне свои душевные переживания. Он, видно, уже сам осудил себя и теперь не пытался смягчить свою вину. И, пожалуй, именно этим-то он и располагал к себе.
Дело было закончено на следующий день. Совершенно ясное, оно нуждалось, собственно, лишь в юридическом оформлении. Это было серьёзное по составу преступления, но малоинтересное с точки зрения следовательской практики, типичное, как говорят, мелкое дело.
В деревне, где располагался штаб, Сидоренко, проверяя по обыкновению себя, перелистывал подшитые документы. Работая, он всегда отгонял прочь все симпатии, антипатии, а также другие субъективные впечатления и чувства: они только мешали и могли ввести в заблуждение.
Но, закончив дело, Сидоренко любил заново покопаться в душах своих подследственных, позволяя себе, простому советскому человеку, как бы сидящему в зале суда, всей душой ненавидеть или симпатизировать.
Итак, было собрано всё, освещающее Петрова и с хорошей и с плохой стороны. Показания свидетелей, самого Петрова, характеристики, отзывы, медсвидетельство госпиталя, справки о наградах, взысканиях, поощрениях, анкетно-биографические данные – всё это находилось в деле. И его можно было со спокойной совестью считать законченным.
Захлопнув папку, Сидоренко резко бросил её на свежевыскобленный хозяйкой стол и откинулся на спинку стула:
– М-да… ужасно глупый случай! – с досадой проговорил он.
В сенях скрипнула дверь. Сидоренко встал, одёрнув гимнастёрку:
– Здравия желаю, товарищ полковник!
Полковник Гаркуша подошёл к столу и тяжело сел напротив следователя.
– Здравствуй, Николай Иванович, – спокойно, даже спокойнее обычного, ответил он.
Следователь взглянул на ссутулившуюся как бы под огромной тяжестью грузную фигуру полковника, на его обвисшие по-казацки седые усы и резкие морщины около глаз.
«Видно, сильно устал, бедняга. Ведь ему уже под шестьдесят», – подумал Сидоренко.
– Да ты садись. Я ведь так просто, на огонёк забрёл. Не помешал?
– Что вы, товарищ полковник! – обрадовался Сидоренко и тут же смутился, заметив, что окно плохо замаскировано.
«Вот бисова жинка!» – ругнул он про себя хозяйку и подоткнул занавеску.
Полковник обращался к капитану на «ты», по имени-отчеству, и это означало, что он разрешает Сидоренко держаться не строго официально.
Начальник политотдела навещал Сидоренко вообще очень редко, а в столь поздний час не приходил ни разу.
«Не случилось ли чего?»
Однако Гаркуша молча положил на стол коробку «Казбека», и от воинственного силуэта всадника, как обычно, повеяло мирным довоенным уютом.
Сидоренко прогнал тревожную мысль и сел.
Прикуривая от настоящей, чудом сохранившейся у хозяйки «трёхлинейки» со стеклом, полковник покосился на вскрытый голубой конверт, что лежал на столе следователя:
– Из дома?
– Да, товарищ полковник, на днях получил.
– Как там? Плохо живут?
– Кто знает. Письмо бодрое, а чувствуется – трудновато им.
– Это хорошо. Не то хорошо, что трудновато, а то, что бодрость есть. Вот когда из души твёрдость да бодрость уходят, – это уже плохо. Нельзя распускать себя, нельзя! – Гаркуша говорил медленно, устало, а последние слова произнёс жёстко, тоном приказа. – Ответил им? – уже опять тихо спросил он.