– Послушай, Ангел, – обернулся Никита к своему собеседнику. – Ведь то, что придумал я – никак не может стать частью не мной написанной книги. Я не просил этого и не соглашусь на плагиат!
– Какой плагиат, право слово, – усмехнулся Ангел. – Ты забыл, что книга эта сгорела? Я же тебя предупреждал. Видимо, так ты меня слушаешь, а это, прямо скажу, обидно.
– Ну, зачем же сразу обижаться? – смутился Никита. – Я помню, что ты советовал обратить внимание на других героев. И участвовать в их несостоявшейся жизни действительно интересно. Спасибо!
– Вот это хорошо, – кивнул Ангел. – От благодарности ещё никто не отказывался, а я – тем более.
Пляска теней по стенам не прекращалась. Наоборот, откуда-то с крыши налетел порыв ветра, вздувший костёр. Пламя поднялось выше, взметнулось, загудело. Никита отступил на шаг. Что-то в лице Ангела заставило сжаться, словно перед прыжком в прорубь. Лицо! Да, этот лик, тот самый, который рассматривали на стене герои книги! Никита повернулся к стене, но репродукции на ней уже не было. Да и сама стена выглядела по-другому. Ни репродукции Врубеля, ни героев сгоревшего романа, да и огня-то уже никакого не было.
Двор исчез. Вместо него до горизонта тянулась малоезжая дорога. А стены Лубянского саркофага превратились в невзрачный кирпичный бункер – автобусная остановка. Такие сиротливые будки когда-то лепили на проезжих трактах российской глубинки. Как правило, внутри бетонной будки всегда был набросан мусор и обязательные разноцветные осколки битых бутылок. Казалось, автобусные остановки на российских дорогах существуют только для создания культурной огороженной помойки. Обязательный атрибут в любой будке: лавочка с одной-единственной уцелевшей доской…
Так и есть. Мусору много, а на лавочке сохранилась одна-единственная доска, выкрашенная когда-то, но сейчас имевшая неопределённый цвет. Мир этот почти не меняется, оставаясь по-российски инертным. Во всяком случае, если что-то и меняется иногда, то слишком неприметно. Вот и кажется всё неизменным. Даже светлое коммунистическое «завтра».
Сизо-сиреневая изморозь сумерек окутывала пространство, старалась упрятать под кровом своим недалёкий перекрёсток. За ним, словно войска перед битвой, крупные кряжистые сосны стояли тёмными рядами, и войско это терялось где-то за горизонтом. Но горизонта, как такового, не было: сине-зелёные тучи, нависающие над лесом, вдалеке сливались с ним, напрочь скрадывая горизонт.
Порождённая природой тёмная жуть была живой, осязаемой, почти такой же, как московские тени. Можно сказать, здешняя жуть была предвестницей чего-то ужасного, неотвратимого. Этот вечер казался таким же, как перед концом света. Да, именно так. Казалось, небо и земля сами рождают мрак, тревогу. Ни птица лётом не пролетит, ни зверь по тропке не прорыщет.
Вот уж действительно только камня на распутье не хватает.
Может быть, всё ничего бы, только транспорта в светлое будущее можно было прождать здесь всю оставшуюся жизнь.
Нет, всё же за лесом надсадно билась о колдобины залётная полуторка, будто сонная муха об осеннее стекло. Истошный зуд её вызывал нестерпимую зубную боль. Всё же транспорт здесь иногда появляется. Пока не совсем стемнело, неплохо было бы позаботиться и о себе. Только кого найдёшь в этой безлюдной мёртвой пустоши? Разве что визгливая машина пробьётся сюда по буеракам, не вылезая из вездесущей русской колеи.
В этот занудный взвизг вклинилось что-то новое, звук, похожий на человеческий голос. Звук становился резче, громче, и скоро можно было разобрать слова, которые произносил металлический робот, поскольку звук голоса был по-металлически скрипуч:
…– инфернальный художник, хранитель моих рукописей, собственноручно сжёг их перед смертью. Безумие ли, страх или опьянение алкоголика, или мстительное отчаяние, та присущая погибающим злоба-ненависть к созданному другими, или же просто ад тёмной души руководили им – итог один: вершинные творения, в которых выражены главные фазы единого мифа моей жизни, погибли.
Моя жизнь осталась неоправданной. Моё отречение, самопожертвование во имя самовоплощения моей творческой воли завершилось трагедией и сарказмом. Я достиг, воплотил, – но злость, мстительность, самовлюблённость, зависть, трусость, самолюбие приспособившихся и безразличие пустоцветов не только не захотели спасти, но наоборот захотели уничтожить то, что было создано вдохновением, страданием, любовью, напряжённой мыслью и трудом для них же. Остался пепел – пепел моего дела, пепел того, что уже не принадлежало ни мне, ни им, принадлежало всем – человечеству, человеку, векам…
Скрипучая речь металлического голоса была на удивление противной. Казалось, бездушный робот обвиняет весь окружающий мир в несовершённых бедах, желая тем самым, обелить самого себя. Неужели кто-то из «странников ночи» Даниила Андреева докатился до такой пошлой самовлюблённости?
Никита заглянул за кирпичную стену автобусной остановки – именно оттуда доносился голос, – и увидел растение, похожее на огромный подсолнух. Только у этого вместо одной головы на вершине стебля красовалось сразу четыре. Все они, как положено настоящему подсолнуху, были с золотисто-жёлтыми лепестками.
По лимонному пушку на мордах подсолнуха время от времени пробегала едва уловимая рябь. Растение раскачивалось в такт словам, все его четыре морды, обращённые на четыре стороны света, вдруг начинали говорить одновременно. Тогда нельзя уже было понять, о чём собирался поведать подсолнух. Но три морды всё-таки замолкали на какое-то время, и речь снова становилась разборчивой, только ненадолго.
Иногда подсолнухи принимались браниться, обвиняя друг друга в некорректности, неэтичности, злобе, зависти, неумении синхронно произносить монолог. Потом успокаивались и философствовали снова, не забывая толстым стеблем исполнять танец живота. Грядка, где произрастал подсолнух, была обыкновенной кучей компоста. На ней даже сорняки не росли: всё было во власти одного растения. После очередного переругивания слаженный квинтет снова разразился тирадой:
– Так считаю я себя в праве рассчитывать на то, что сожжено безумцем, и что не было спасено далеко не безумными. Как всегда: страх, немного подлости, много глупости и невежества – а в итоге гибель благого дела. Это трагедия самосознания, – но не только самосознания. Это трагедия для всей моей теперь неоправданной жизни. Дело не в душевной боли…
– А в чём? – вклинился в сетования Никита. – Вы хотите сказать, что принесли жертву на алтарь отечества и за одно это достойны памятника где-нибудь у Никитских ворот? А стоит ли того ваша жертва? Ведь рукопись сожгли, а в этом мире ничего просто так не происходит. Судя по многочисленным «Я», так оно и есть.