— Тяни, Клавдия.
— Пятая — я? — спросила она.
— Пятый — я, — сказал он. — С такими болтунами лучше подохнуть сразу, чем быть заметенным через неделю. Я себе испрашиваю единственную привилегию — застрелиться. Любой другой должен повеситься в каком-нибудь сарае на окраине города. Чтобы не было никакого шухера, в кармане иметь собственноручную записку. Женя, проследишь. Если выпадет тебе, проследит Иван. Клавдия!
Пляшущими пальцами она нашарила в шапке первый же жгутик, развернула, прочла: Сашка Седой. Слабо застонав, поднялся с койки худенький белесый парнишка с простреленным плечом — тот самый, кто при побеге из больницы ранил милиционера Макеева и кого выстрелом из докторского кабинета ранил Чернозубов.
— Мне жаль, Саня, — дрогнув в лице, сказал Никола, — ты славный парнишка, мне не хотелось бы тебя терять. — Он медленно обвел глазами всех и добавил: — И никого из вас мне не хотелось бы терять. Тебе не повезло, Саня.
И столько печали было в его голосе, что Клавдия лишь только сейчас поверила: он заставит Седого повеситься, а Женька проследит. Она всхлипнула, сползла на пол, обняла руками колени этого странного, непонятного ей человека и стала просить несвязно:
— Коля, не нужно… Не губи его… Смерть его будет на мне… Коля! Все сделаю, вся ваша, родные вы мои… Прости его, Коля!
Захваченные ее порывом, ребята тоже подошли, брали за плечи и за руки, просили… Лишь Сашка Седой, покачиваясь, по-прежнему стоял у койки. Сжигаемый огнем изнутри, он слабо понимал, что сейчас происходит.
— Эх вы, лизуны, — голос Николы потеплел. — Ну хватит, хватит! Поднимись, Клавдия… Тоже мне, матерь божия, заступница сирых… Считай, ты в рубашке родился,, Александр. Ложись, милый. Нам, братцы, надо все-таки достать врача. Опасно, а надо. Сгорит парень.
Говоря это, он подошел к печке, открыл заслонку и вытряхнул из шапки записки с именами. Шапку, не глядя, кинул через плечо, ее подхватил всегда настороженный Женька.
Каждую ночь Клавдия ждала его к себе, нынче он наконец пришел в ее боковушку. После близости, в те отрешенные чистые минуты, когда хочется спрашивать и отвечать только правду, она сказала ему:
— Коля, зачем ты обманываешь их?
Спросила — и ждала, чутко ловя его голос. Он сапнул недовольно:
— То есть?
— Ну, воры мы — и воры… Чего уж там… икру-то метать. Не надо бы…
Под ее щекой было его плечо, и Клавдия чувствовала, как твердело оно. Но голос его еще был мягок:
— Хорошо с тобой, Клавдия… И тем хорошо, что мудрая ты: знаешь, что надо, а что не надо. А надо мне теперь, Клавдия, чтобы приняла ты Женьку, тень мою.
— Коля! — почти простонала она. — Я же не шлюха, Коля!
— Разве? — холодно спросил он.
Она, бессильно плакала у него на плече. Он обнял ее, сказал:
— Вот видишь, правда не нужна тебе. И никто не хочет знать о себе правду. Что же ты так хлопочешь за мальцов? Почему тебе кажется, что они обделены правдой и несчастны? А не наоборот ли, Клавдия?
— О господи! — сказала она. — О господи!
— А Женьку прими, — повторил он, поднимаясь. — Мне надо делать, из него мужчину. Я пришлю его сейчас.
— Коля, за что ты меня так? — шептала она, удерживая его. — Не смогу я… Сейчас не смогу…
— Сможешь, — сказал он, размыкая ее руки. — Я вор, а ты шлюха… Чего же нам икру метать?
Растерзанная, раздавленная, она глухо плакала. Ни тогда, когда ее, молоденькую учительницу из Уваров, изнасиловал на полевой тропе хмельной звероватый лесник, ни тогда, когда она хлебала в лагерях баланду, ни тогда, когда она обманывала своего доверчивого мужа, ни в объятиях боязливых откормленных чиновников, ни в ласках истеричных, бесшабашных воров, всю мужскую силу которых постоянно и тайно сжигал страх, — нет, в те позорные дни ни разу не приходила к ней горькая мысль, что жизнь ее погублена. Все ей казалось, что она мстит кому-то, и сладко это было — мстить, а еще ей казалось, что дальше будет лучше, что как-то изменится все, жизнь станет чище, а сама она станет чистой и звонкой, как туго натянутая струночка, какой шла она когда-то полевой тропой, доверчиво и безбоязненно глядя на встречного мужика. И вот теперь в теплом доме, доверху забитом жратвой и тряпками, в глухую совиную ночь, камнем павшую на голодный город, мысль о том, что жизнь ее погублена, пришла к ней и пронзила ее и не оставила обманных надежд. И поняла она, почему страдала за ребят, почему хотела для них нынешней, а не поздней правды.
В проеме двери, смутно белея оголенным телом, переминался Женька. Хрипловатым от сна, теплым, почти детским голосом он сказал:
— Ты плачешь, Клава? Ты не плачь, я тоже не хочу… Ну его… заставляет. А зачем мне? Ты не плачь. Я посижу вот тут, на табуретке, и уйду. Ты только не продай меня, ладно?
В темнота он шарил руками табуретку, ударился коленной чашечкой о ножку стола, слабо ойкнул. Клавдия приподнялась, протянула руку, положила ладонь на его враз задрожавшее плечо.
— Иди ко мне, — сказала она с щемящим чувством печали, — не бойся меня, милый…
Ранним утром все они сгинули в морозной мгле. Клавдия поднялась, умылась, стала выгребать золу из печи. Что-то словно подтолкнуло ее, и она, не зная, зачем это делает, собрала все бумажки, выброшенные ночью Николой, развернула их, прочла. На каждой стояло одно имя — Сашка Седой. Сашка метался в жару на койке, бредил. Сухими глазами она долго и равнодушно смотрела на него, и ничто не всколыхнул в ее душе еще один обман. В этот день она начала упорно долбить из чуланного подполья ход на соседний двор. Злющей собачонке, обитавшей там, она кинула кусок хлеба с мелкими иголками.
Никола нашел врача, но было уже поздно: через три дня Сашка умер. Ночью они вынесли его на Кутум, опустили в прорубь. Другой Сашка, клички у которого не было и лицо которого она даже не запомнила, пошел без разрешения Николы навестить мать, — хорошо еще, что оружия при нем не было. Туда же совершенно случайно заглянул участковый, забрал его и сдал в военкомат. Как уклоняющегося от воинской обязанности, Сашку судил трибунал, загремел парень в штрафную роту. О своем участии в банде он промолчал, благо не спрашивали, а в тот день, как его забрали, Ванька Повар по приказанию Николы отнес его матери двадцать тысяч.
По тридцать тысяч Никола в тот же день дал каждому — и Клавдии тоже, чем приравнял ее ко всем и чему она была рада. Велел найти в городе тайники, спрятать деньги и не прикасаться к ним до худших времен, объяснив, что худшие времена настанут тогда, когда они не смогут быть вместе и каждому придется выкарабкиваться самостоятельно.
Их было теперь трое, все трое не расставались с оружием… Но втроем работать было тяжело, невыгодно, и как ни противился Никола, пришлось пополнять свою группу — Клавдия так и не услышала, чтобы он хоть раз произнес слово «банда». Вскоре явился к ее ребятам ночью двадцатисемилетний матерый вор Ленька Лягушка, бежавший из воинского эшелона на пути в Сталинград. Это Клавдия узнала позже… Он постучал условным стуком, и Клавдия поняла, что встреча была назначена. Ленька с Николой закрылись в ее горенке и долго говорили о чем-то. Ленька вышел и через час привел троих своих подельников — родного брата Володьку, Пашку Джибу и Генку Блоху. А сам вышел во двор, сменив на стреме Ивана Повара. Этим он дал понять, что уступил главенство добровольно и бескровно. Иван Повар и Женька знали новых хорошо, об этом можно было судить по тем восклицаниям, шуткам, довольно бессвязным вопросам и ответам, которыми они обменивались в первые минуты. Никола же видел их впервые. Клавдия настолько хорошо изучила его, что его тревога, нерешительность передались и ей. Но голос Николы по-прежнему был сух и ровен.