Вчера его в камере не было.
Володя как-то растерянно улыбается. Он еще не опомнился от ареста. Внезапно, на улице. Втолкнули в карету, потом без всякого допроса сюда, в камеру. Кто его проследил, выдал? И что известно о нем жандармам?
— Ну, вот и снова свиделись!..
Мирон пытается шутить. Но получается это у него плохо. В камере, где находится еще около десяти заключенных, много не поговоришь.
Вполне возможно, что к ним подсадили «уши».
Соколова вызывают на допрос.
Киевское лето в разгаре. Из окон жандармского управления видно, как толпятся каштаны на улицах, серебрятся тополя. И синее-синее небо над городом.
Окно выходит в какой-то двор. Под окном, сажени на полторы ниже, крыша дома.
А ведь эта крыша тоже всего на сажень возвышается над другой, деревянной, видимо сарая. Сарай же и вовсе смотрит в землю…
А что, если выпрыгнуть из окна четвертого этажа сначала на крышу дома, с него на сарай, соскочить же с сарая — сущий пустяк.
Три прыжка — и на земле, на воле…
Вряд ли жандармы рискнут тоже прыгать. Побегут по лестнице, а тем временем он замешается на улице в толпе.
Нужно только запастись фуражкой. Прыгать он будет в шляпе, а при выходе на улицу бросит шляпу, наденет фуражку. И ищи его…
План, конечно, примитивный, но дерзкий. Но, может быть, это и к лучшему.
Теперь до следующего вызова, и не позже…
Соколов ночью шепотом рассказал Володе о своем плане. Володя сначала ужаснулся, но потом согласился, что так, наверное, лучше. Кепка у него есть — жокейка, правда, но это неважно.
Володя восхищался смелостью Соколова. Может быть, и он рискнул бы прыгать с крыши на крышу. Нет, не рискнул — ведь с детства высоты боится. А тут четвертый этаж… А потом, о Володе жандармы словно забыли, никуда не возят.
Соколова вызвали на следующий день. Он не торопясь оделся, оглядел камеру. Когда жандарм отвернулся, сунул жокейку под жилет.
Снова приемная. Жандармский унтер что-то очень предупредителен. Стул предложил.
— Благодарю вас! Сижу уже месяцы!
Жандарм смеется.
Соколов подходит к окну. Унтер, чтобы ему было удобнее вести беседу, усаживается на подоконнике. Этого еще недоставало! Придется схватить за ноги и перекувырнуть в окно…
Василий Николаевич оглядывается.
Никого. Надо решаться.
Сзади скрипит дверь… Соколов оборачивается.
— Ну, батенька, поздравляю вас! Псков согласился. Вы свободны!
— Сейчас? Совсем?
— Сейчас, сейчас. Не совсем, конечно, а под особый… Вот распишитесь — и на все четыре…
Через полчаса Соколов шагает по улице. Он свободен! Он может коснуться рукой листьев каштанов, притронуться к цветам на газоне — ему так хочется их приласкать, вдохнуть их аромат! Но ему больно нагнуться…
Жокейская фуражка! Она напомнила о «Лукьяновке», Володе. Жокейка раньше своего владельца вышла на волю.
Но Мирон знает теперь — революция выпустит всех!
И может быть, они снова встретятся!
Вот ведь говорят бывалые подпольщики, что тюрьмы — это университеты, люди твердой воли умеют и в застенке идти в ногу со временем, учиться и учиться. Это, наверное, так, даже наверняка так, но только для мирного времени, а в годы революции вся жизнь идет иными шагами.
Казалось, просидел в «Лукьяновке» не так уж долго, а отстал от событий, словно из макаркиной глухомани заявился.
Когда-то был и Смоленск и Самара. Было и транспортно-техническое бюро ЦК. И забот был полон рот. Ни минуты покоя. А о чем тогда заботились? Собирали партию, налаживали связи. И больше всего думали о том, как бы поконспиративней обставить свои дела. А дел столько, что за ними иногда и будущего не видели. Ведь тогда у партии еще не было армии рабочих, она только начинала формироваться. Училась, можно сказать, шагистике. Стачки, забастовки. И если уж сравнивать с армией, то все это напоминало маневр. В тех условиях их транспортно-техническое бюро было неплохим интендантством.
А теперь? О каких маневрах может быть речь? Идет настоящая война. И партия располагает не отдельными отрядами — кружками, ячейками, нет, у нее армия рабочих: полки — заводы, дивизии — города. Они вышли на улицы. Они завоевывают площади. И они нуждаются в оружии, чтобы идти в бой, им нужен штаб, который умел бы руководить не маневрами, а войной, кровопролитной, с победами и поражениями, атаками и ретирадами.
Да, времена изменились. А вот их интендантство, то бишь технический штаб ЦК, — транспортная контора?..
При первом же знакомстве с делами Соколов убедился — нет, интендантство все то же. Оно не перестроилось согласно велению времени.
И забилось к тому же в дыру. У этой дыры громкое имя — Орел. Вот уж действительно кто-то посмеялся. Не город, а яма. Стоит на обочине в прямом и переносном смысле. Живет воспоминаниями прошлого: де, мол, Орловщина — заповедник, гнездо великих писателей.
А ныне знаменито это гнездовье только своей тюрьмой. Орловский централ прославился жестокостью на всю жестокую царскую Россию. И вряд ли есть еще один такой застенок.
С точки зрения перспектив, у Орла никаких шансов на полет. В общем не орел, а побитое молью облезлое чучело.
В Орле старый друг по Смоленску — Голубков. Отличнейшие явки, налаженное паспортное бюро, обширные связи с провинцией. А жизнь все равно идет мимо. И «лавочку» в Орле надо как можно скорее прикрыть, а вернее — перенести в другое место, поближе к эпицентру революционных потрясений.
В этой мысли друзья утвердились после свидания с Авелем Енукидзе, заглянувшим в Орел проездом из Питера. Авель полон радужных надежд. Радужные, конечно, от темперамента.
Орел Авель обозвал «протухшим дырявым бурдюком». Техническое бюро ЦК напоминает Енукидзе «ночлежку для слепых и глухонемых», явочные квартиры — «исповедальни под обломками рухнувших храмов».
Сравнения цветистые, тем более что Авель пересыпает их грузинскими междометиями. Слушать его спокойно просто невозможно.
Но и он конспирирует. Из Енукидзе едва выпытали, что «Нина», та самая прямо-таки легендарная типография ЦК, переводится из Баку в Питер и будет работать легально. В Москве и столице создаются легальные большевистские издательства.
В общем, куча новостей. И право, теперь уже кажется, что орловские пенаты и впрямь несколько попахивают…
Вечером перед отъездом Енукидзе сменил гнев на милость. Даже этого повидавшего виды подпольщика поразило, с какой легкостью Голубков добыл для него билеты на скорый, отдельное купе. И Авель сам видел, как начальник станции шаркнул ножкой перед Голубковым.