Они стояли друг против друга: оба крепкие, рослые, уверенные в себе. Прошедшие суровую школу жизни и пробившиеся в высокие берлинские кабинеты из провинции, как могут пробиваться только очень целеустремленные люди. Шрамы на их суровых рожах, эти фетиши студенческих дуэлей напоминали их недругам о страшной метке, которую жизнь неминуемо оставляет на лицах и душах истинных воинов.
— А тем временем фюрер торопит, — резко изменил тему разговора Кальтенбруннер. — Ему надоело терпеть еще одного фюрера, пусть даже он находится в другом конце Европы.
— Было бы странно, если бы не торопил. Предлагаю послать двоих: Кондакова и Меринова. — Скорцени отобрал из кипы фотографии этих двоих и показал Кальтенбруннеру.
— Значит, только двое?
— Чем больше группа, тем меньше шансов на успех операции. У этих двоих почти одинаковые судьбы: оба отбывали ссылки в Сибири, куда сослали их отцов, а значит, привыкли к самым худшим проявлениям русского климата, обладают достаточной выдержкой, ненавидят коммунистов... К тому же, несмотря на пленение, были неплохими солдатами. Особенно Кондаков, он же агент Аттила. Ему и стоит поручить руководство операцией.
— «Аттила»? Кличка внушительная, ничего не скажешь.
«Еще несколько минут назад ты готов был требовать, чтобы эти люди ни в коем случае не были включены в состав группы, — упрекнул себя Скорцени, — а теперь дичайшим образом расхваливаешь их. Странные метаморфозы...»
— Вы уверены, что, приземлившись на советской территории, они в тот же день не явятся с повинной?
— Я не всегда уверен в этом, даже когда засылаю в Россию убежденных национал-социалистов. Что уж тут говорить о русских? Такая это порода. Сами русские бьют друг друга с величайшим остервенением, а пытаемся помочь им разжечь пламя их же ненависти — мгновенно ополчаются против нас. Или являются с повинной, любимцы смерти.
Кальтенбруннер вяло плюхнулся на стул, на котором еще недавно восседал приятель механика из сталинского гаража, и вздохнул с таким огромным облегчением, словно только что вырвался с большой глубины.
— В ваших интересах, Скорцени, чтобы эти ваши «любимцы смерти», как их там?..
— Кондаков и Меринов...
— ...Чтобы они во что бы то ни стало достигли гаража вождя всех времен и народов. А с повинной явились только к Богу. Если уж им не терпится повиниться.
— Им будет разъяснено это в самой доступной форме, — сурово ухмыльнулся Скорцени. Слова, сопровождаемые таким тигриным оскалом, воспринимались из уст Скорцени с особой «убедительностью».
Жизнь есть жестокое милосердие божье.
Автор
То, что эта, третья по счету казнь — не очередная «шутка» Штубера, Беркут донял еще в лагере [2]. Понял до тому, как спешно формировали их группу, отбирая не по именам или номерам, а просто так, кто попадется под руку, на ком остановится взгляд...
И взгляд одного из охранников — так уж случилось, очевидно, не могло не случиться — вдруг задержался на нем. Может быть, потому, что выделялся ростом, крепким телосложением и слишком заметной неистощенностью... А может, почувствовал, что этот пленник сумел подавить в себе страх, что лицо его все еще излучает сдержанное солдатское мужество.
Да, еще вчера пленных вызывали по списку. И ясно было, что фамилии обреченных согласованы с начальством, что истребление проводится с истинно немецкой педантичностью. Сегодня же охранники вели себя так, словно получили приказ расстрелять энное количество заложников. Кого угодно — лишь бы их было двадцать четыре. По двенадцать на машину. Андрей оказался двадцать третьим. Немцы считали вслух, громко.
Охранники подхватывали «избранных» под руки и буквально выбрасывали из барака на улицу. Там их принимали полицаи, чтобы пинками и прикладами загонять в машину, проводя через плотный — плечо к плечу, штык к штыку — коридор вермахтовцев.
Оглушенный ударом в голову, чуть не потеряв сознание, Беркут взошел по трапу, и конвоиры сразу же толкнули его в кузов, просто на головы сидящим. Пленные зашевелились, раздвинулись, давая возможность его телу прикоснуться к днищу. Но на него сразу же упал последний, двадцать четвертый обреченный. И Беркут почувствовал себя заживо погребенным, которого погребли в могиле не из земли, а из грешных тел.
Прошло несколько минут мучительного ожидания. Ожидания чего: движения машины, чуда, смерти? Просто что-то должно было происходить. Мир не мог замереть вместе с обреченными этого транспорта.
Немного поспорив между собой, охранники, наконец, закрыли борт и, сопровождаемая мотоциклистами, машина выехала за ворота лагеря. Уже выбарахтываясь из саркофага, сооруженного из человеческих тел, Беркут услышал, как кто-то из тех, оставшихся лагерных счастливчиков, возможно двадцать, пятый, покаянно прокричал им вслед: «Не обижайтесь, земели! За вами и наш черед!»
Голос этого храбреца вырвал лейтенанта из оцепенения и заставил сказать себе: «Держаться! Держаться!»
Никто из сидящих в машине не знал Беркута, и он тоже не знал никого. И были здесь военнопленные, были просто гражданские (в лагере один барак отвели для гражданских) — два старика и один подросток, которых и к партизанам-то не причислишь. К остальным Андрей не присматривался ни там, в бараке, ни во дворе, в «загоне», ни здесь. Теперь это уже было ни к чему.
Единственное, что привлекало его внимание — и раздражало, раздражало даже сейчас, за несколько минут до казни, — что обреченные или плакали, вопрошая: «За что?! Я же ни в чем не виновен?!», или наивно спрашивали: «Куда нас везут? Неужели расстреливать?!» Словно существовало еще какое-то мыслимое объяснение всего того, что происходило с ними сейчас.
* * *
Метрах в двухстах от лагеря машина остановилась. Один из немцев-мотоциклистов затянул задний борт брезентом — очевидно, в лагере просто забыли сделать это, — и теперь в машине наступил мрак, будто сама она уже стала могилой. А это лишь усиливало страх, панику, отчаяние.
«Жаль, что они успели опустить брезент раньше, чем удалось пробиться к заднему борту», — подумал Андрей, все еще инстинктивно протискиваясь к нему.
Он успел заметить, что «эскорт» состоял из четырех мотоциклов: два — впереди машины, два — позади. На каждом мотоцикле — по трое немцев. Пулеметы, автоматы. При таком «сопровождении» шансов на спасение почти не было.
И все же Беркуту казалось, что он мог бы решиться. В конце концов, что он теряет? Пять минут жизни взамен одного из тысячи возможных шансов на спасение? Это как раз неплохой вариант.