Никакой яркой косметики, вызывающей одежды и экстравагантной прически: Май — или Старикова? — была одета в простое бежевое платье, самого обычного кроя, на голове — косынка. Черная, как вороново крыло, прядь волос выбивается на открытый лоб... Да и на лице какое-то спокойное, расслабленное выражение, как будто что-то внутри этой необыкновенной женщины, наконец, отвязалось и отпустило ее, ушло прочь, дав возможность выдохнуть и начать жить... "Па-людску" жить, как говорят белорусы.
— Здравствуй, Гера! — сказала она.
Обычным, спокойным тоном. Без гримас и ужимок, которые она раньше весьма уважала и почитала за неотразимый флирт.
— Привет, Мария, — взмахнул я рукой. — А это...
— А это наш Глебушка. Глеб Евгеньевич Стариков-Май.
— Ого! Звучит как какой-нибудь белогвардеец или там — композитор! — не удержался я.
Родители рассмеялись, белогвардейский композитор, которому, похоже, от роду было месяца два, повернул свою головушку, уставился на меня черными глазищами, и, хитровато прищурившись, улыбнулся беззубо и сказал:
— Гы-ы-ы-ы!
Теперь настала моя очередь смеятся: наш человек растет! Еще один долбаный комедиант! И я был готов поклясться — Глебушко мне подмигнул.
— Ну вот, а ты сомневался — его или не его звать! — сказала мужу Маша. — Гляди, они сразу друг другу понравились.
— А вдруг он не... — с некой опаской поглядел на меня Стариков.
Я смотрел то на нее, то на него и никак не мог врубиться — что здесь происходит? Но сообщать об этом мне не торопились. Ребенок захныкал, Май унесла его в комнату — кормить и укладывать спать. Женёк, явно нервничая, усадил меня на трехногую табуретку и принялся претворять в жизнь сказочную приговорку: "что есть в печи — всё на стол мечи". Из духовки и холодильника, а также со всех четырех конфорок новенькой газовой плиты на кухонный стол принялись перемещаться самые разнообразные гастрономические изыски. Их было великое множество, но упомянуть стоит, пожалуй, запеченную на бутылке шампанского курицу, салат "оливье", неизменную "селедку под шубой" и "холодное", крепко пахнущее чесноком и хреном.
И бутылка вина — грузинское марочное "Мукузани". Это была очень серьезная заявка, а потому я ухватил Старикова за руку и силой усадил на табуретку напротив.
— Признавайся, в чем суть вопроса. Это всё, — я обвел рукой намечающее застолье. — Великолепно само по себе. Но я никогда не поверю что Машенька и ты НАСТОЛЬКО рады моему приезду.
Я знал о чем говорил: чтобы достать "Мукузани" в Дубровице нужно было вылезти вон из кожи. Или иметь потрясающие знакомства, возможно — в Грузинской ССР.
— Фу-у-у-ух, — тяжко выдохнул Женька. А потом ошарашил: — Ты крещёный?
Меня, честно говоря, такой вопрос вверг в ступор. Я-то был крещеный, это точно. Не было таких проблем в начале девяностых, когда мне довелось появиться на свет Божий. А вот Белозор... Сие вообще представлялось неким сферическим конем в вакууме: с мистической точки зрения имеет ли значение, крещено ли данное тело, если душа, пребывающая в нем последние пару лет изначально принадлежала христианину? Я прикрыл глаза на секунду, пытаясь переварить такую постановку вопроса, и вдруг перед глазами встал облик некого дядьки в защитной гимнастерке: усатого и чубатого. И голос матери Белозора:
— Это дядя Толя, из Джанкоя, крёстный твой. Иди, поздоровайся...
Открыв глаза, я уже примерно понимал, в каком ключе дальше пойдет разговор. А потому кивнул:
— Крещеный. Можно сказать даже — верующий, — а кем я еще мог быть после всего, что со мной случилось? Материалистом?
— Ну, гора с плеч! — расслабился Стариков. — Хотя чего это я? Мне еще уговорить тебя надо.
— Ну, уговаривай, — покладисто проговорил я, наблюдая, как он разливает вино в бокалы.
На кухню скользнула Маша.
— Он хочет предложить тебе быть крестным нашего сына, Гера, — проговорила она. — Только стесняется.
— Да! — тут же собрался с мыслями Женя. — Будешь крестным?
— Ты просишь меня быть крестным, но делаешь это без всякого уважения... Ты даже не называешь меня доном! — не выдержал я, а потом рассмеялся и замотал головой: — Да, да, конечно, это большая честь для меня! Ваш Глебушко — отличный парень, это сразу видно. Я согласен!
— О-о-о-о! Ну, это тост! За согласие! — провозгласил Стариков, и мы с ним выпили — вдвоем.
Маша даже не пригубила: она же кормящая мать! Что ж, тут я мог только порадоваться — такие перемены иногда и вправду случаются, и толчком к ним бывают из ряда вон выходящие события. Смерть, сильная травма, угроза жизни... Или вот — рождение ребенка. Вообще, мне нравилось всё, что я тут видел, на этой квартире Стариковых-Май. Они как-то по уму подошли к совместной жизни: мебель, посуда, обои — это было подобрано одно к одному и очень гармонично. И общались они друг с другом как-то бережно, как будто боялись задеть, ненароком обидеть.
Да, да, меня подмывало расспросить их о том, как же они всё-таки оказались в такой ситуации — с росписями в паспорте и с ребенком на руках, которые очевидно похож на обоих, но.. Но рот мой был занят курицей и оливье, так что душещипательные беседы могли и подождать.
* * *
У меня вдруг оказался целый свободный день — крещение было запланировано на поздний вечер, ибо дело сие не одобрялось власть имущими и более того — всячески порицалось и преследовалось. Для того, чтобы крестить ребенка, нужно было предъявлять паспорт и регистрироваться, а это значило — подвергнуться остракизму и не занять сколько-нибудь существенного места в социальной иерархии. Посему и профком и партком, и милиция тайком — все они крестили детей по домам и среди ночи, приглашая священника в условиях строжайшей конспирации.
Так что я отправился в Федерацию — искать Сапуна. Пепел Клааса бил мне в грудь... Точнее — не Клааса, и не пепел, а слова вымышленного Каневского про Казанский феномен. Кто-кто, а Тимофей Сапунов во всем этом дерьме варился с раннего мальчикового возраста, и мог накинуть пару добрых советов...
Несмотря на то, что Дворец спорта был еще полностью не достроен, боксерский зал функционировал. И Лопатин там как раз проводил тренировку: гонял ребят школьного возраста, рядом с которыми пыхтели и взрослые, заводского вида мужики. Наверное, работали два через два, вот и пришли тряхнуть стариной.
Тимох, который плотно обрабатывал грушу, тут же увидел меня и радостно заорал:
— Гера-а-а-ань!!! — и кинулся обниматься, потный и вонючий.
— Тимох, охолони!
— Ути-пути какая цаца! Вы посмотрите на него! Ста-а-а-лица!
— По щам получишь, Тима!
— Ой-ой-ой можно подумать! Давай, не побоисся? Давай в ринг?
Я закусил удила:
— А давай! Виктор Иванович, за рефери будете? И кеды лишние найдутся у вас?
Виктор Иванович Лопатин поднял руку вверх, останавливая тренировку и сказал:
— Ребята, перед вами — два основателя Федерации дворового бокса: Тимофей Сапунов и Герман Белозор. Тимофей — "сотка", Герман...
— Девяносто четыре минуты!— сказал я. — Спорим, будет сотка?
Я рисковал: Сапун был моложе, и тренировался явно регулярно. Вроде как даже на физвос поступил, заочно, в Гомельский государственный универститет. Для него Федерация стала частью жизни, и меня это, если честно, радовало.
А вот прилетающие справа и слева джебы Тимохи меня вообще не радовали. Ребра мои скрипели и трещали, дыхание изо рта вырывалось тяжкое и горячее, пот заливал глаза — но я не сдавался. Есть еще порох в пороховницах: мои двоечки изрядно сбивали спесь с этой восходящей звезды дворового бокса. Может он и курить бросил, а?
А я-то вчера плотно посидел у Старикова, да еще и медовуха Анатольича о себе напоминала, не говоря о спиртзаводской "минералочке"... В общем, пришлось мне тяжко, но я держался, на три сапуновских удара отвечая двумя своими. Мы то разрывали дистанцию, кружа друг вокруг друга, то сходились в жесткой рубке, и тогда ребятня и мужики вокруг ринга начинали орать и стучать ногами и вообще — вести себя как древние римляне в Колизее.