если она смотрела на то, что скрывало в себе зло, то глаза ее темнели и становились непроглядными. Только в самой глубине Улиных глаз, в самой середине их, был всегда одинаковый ясный свет, и в нем отражалась правда о том человеке или предмете, на который она глядела, — не то, что кажется всем снаружи, а то, что скрыто втайне внутри и невидимо.
Когда Уле сравнялось два года, она стала говорить, и говорила она чисто, но редко, и знала мало слов. Она видела в поле и на деревенской улице то, что всем видно и понятно. Однако Уля всегда удивлялась тому, что видела, а иногда кричала от страха и плакала, показывая туда, на что она смотрела.
— Чего ты? Ты чего, Уленька? — спрашивал ее отец и брал к себе на руки, не понимая, отчего тревожится Уля. — Чего ты так глядишь на меня? Там стадо идет ко двору, а тут — я с тобой.
Уля с испугом смотрела на отца, будто он был ей чужой, и она никогда не видела его. Со страхом она сходила на землю и убегала от отца. Так же одинаково она боялась матери и пряталась от нее.
Спокойной Уля была только в темноте, где глаза ее ничего не видели.
Проснувшись утром, Уля сразу хотела убежать из дома.
И она уходила в темный овин или в поле, где была в овраге песчаная пещера, и там сидела в сумраке, пока ее не находили отец с матерью. А когда отец или мать брали ее на руки, прижимали к себе и целовали в глаза, то Уля плакала от страха и вся дрожала, будто ее схватывали волки, а не ласкали родители.
Если Уля видела робкую бабочку, летящую поверх травы, она с криком бежала от нее прочь, и еще долго билось ее испуганное сердце. А больше всех Уля боялась одну старуху, мою бабушку, которая была такая старая, что ее и все другие старухи тоже звали бабушкой. Бабушка редко приходила в избу, где жила Уля. А когда приходила, то всегда приносила в подарок девочке лепешку из белой муки, либо кусок сахару, либо варежки, которые вязала целых сорок дней, или еще что, что нужно Уле. Старая бабушка говорила, что она бы уже умерла, ведь ей пришло время, да теперь не может умереть: как вспомнит Улю, так ее слабое сердце опять дышит и бьется, как молодое; оно дышит от любви к Уле, от жалости к ней и от радости.
А Уля, увидев бабушку, тотчас начинала плакать; она не сводила с бабушки своих потемневших глаз и тряслась от страха.
— Она правды не видит! — говорила бабушка. — Она в добром видит злое, а в злом доброе.
— А почему же в глазах ее всю правду истинную видно? — спрашивал отец.
— А потому же! — опять говорила старая бабушка. — В самой-то ней вся правда светится, а сама она света не понимает, и ей все обратно кажется. Ей жить хуже, чем слепой. Пускай бы она уж слепая была.
«Может, и верно бабушка говорит, — подумал тогда отец. — Нехорошее Уля видит хорошим, а доброе дурным».
Цветов Уля не любила, она никогда не трогала их, а, набрав в подол черного сору с земли, уходила в темное место и там играла одна, перебирая сор руками и закрыв глаза. Она не дружила с другими детьми, что жили в деревне, и убегала от них домой.
— Боюсь! — кричала Уля. — Они страшные.
Тогда мать прижимала голову Ули к своей груди, словно хотела спрятать ребенка и успокоить его в своем сердце.
А дети в деревне были небалованные, добрые, на лицо чистые, они тянулись к Уле и улыбались ей.
Мать не понимала, чего Уля боится и что страшное на свете видят ее прекрасные бедные глаза.
— Не бойся, Уленька, — говорила мать, — ничего не бойся, я ведь с тобою.
Уля, поглядев на мать, опять кричала:
— Я боюсь!
— Кого же тебе страшно: это я!
— Я тебя боюсь: ты страшная! — говорила Уля и закрывала глаза, чтобы не видеть матери.
Никто не знал, что видит Уля, а сама она от страха сказать не умела.
В деревне росла еще одна девочка; ей было четыре года от рождения и звали ее Грушей. С ней одной стала играть Уля и полюбила ее. Груша была из себя длиннолицая, за это ее прозвали «кобыльей головкой», и сердитая нравом; она даже своего отца с матерью не любила и обещала, что скоро убежит из дома далеко-далеко и никогда не вернется, потому что тут плохо, а там хорошо.
Уля трогала лицо Груши руками и говорила ей, что она красивая. Глаза Ули глядели на злобное, угрюмое лицо Груши с любованием, будто Уля видела перед собой добрую любящую подругу, хорошую лицом. А Груша однажды нечаянно посмотрела в глаза Ули и успела увидеть в них самое себя, такую, какая она есть по правде. Она закричала от страха и убежала домой. С тех пор Груша стала добрее сердцем и не серчала на родителей, что дома плохо.
Когда же она опять хотела быть злой, то вспоминала свой страшный образ в глазах Ули, пугалась себя и делалась смирной и кроткой.
Хотя и грустно было видеть Уле цветы и добрые лица людей ужасными, однако она, как все малые дети, ела хлеб, пила молоко и с того росла. А жизнь скоро идет, и вскоре Уле исполнилось сначала пять лет, а потом шесть и семь.
В то время вернулся в их деревню тот мужик Демьян, что давно ушел неизвестно куда. Он вернулся бедным и простым, он стал пахать землю, как все люди, и жил после добрым до старости лет. Он даже хотел, чтобы Улю отдали к нему в дом названой дочерью, потому что он был стар и одинок, но приемные родители Ули не дали своего согласия. Они сами не могли жить без Ули, как взяли ее во двор.
С пяти лет Уля перестала кричать и убегать от страха; она лишь становилась печальной, когда видела перед собой добрую и прекрасную душу, будь то моя старая бабушка или другой кроткий человек, и часто плакала. Однако по-прежнему в глубине ее больших глаз светился истинный образ того, на кого она смотрела. Но сама она не видела правды, а видела ложь. И, словно замершие в удивлении, осматривали весь свет ее доверчивые, грустные глаза, не понимая того, что они видят.
Когда Уле сравнялось семь лет, приемные родители