Но Ирод уже был далеко…
Он теперь чуть не бежал по улице… Свернул в боковую, с разбега наткнулся на что-то, свернувшееся у самой стены большого мрачного дома… За большую собаку сначала принял, мимо прошёл да услышал, что собака заплакала вдруг, заплакала по-детски… Такой плач, что Ирода совсем по сердцу ударило… Он вернулся… Робко оглянул улицу — никого нет… Воззрился на свернувшееся существо — видит, мальчик, лет восьми, в тиковом халатике, дрожит, старается колени к груди потеснее прижать и покрепче охватить ноги руками, чтобы не так холодно было…
— Чего ты?.. Мальчик!.. Чего?..
Тиковый халатик удивлённо поднял голову, так странен даже ему показался этот голос… К счастью, фонарь был далеко, и в высокой, сгорбленной фигуре он ничего не рассмотрел ужасного.
— Что ты?.. А?.. Плачешь?.. Обидели?..
И большая красная озябшая рука гладит мальчика по голове… По щеке гладит. Только робко: видимое дело, старик боится, как бы и этот не назвал Иродом, как бы и он не бросился прочь от него…
— Чего ты?.. А?.. — и самому Ироду странно, как это он разговаривает с живым существом?..
— Дядька… Хозяин пьяный… На улицу выгнал… На мороз… Исть хоцца…
— Холодно?.. Есть хочешь?.. Пойдём со мною!..
— Боюсь!.. — уже ревел мальчуган.
— Чего?.. Чего боишься?.. — заторопился смущённым полушёпотом старик.
— Хозяин фатится… Бить будет!..
— Пойдём… Пойдём… Накормлю — назад приведу…
Тиковый халатик смущённо и нерешительно приподнялся, взял старика за руку и двинулся с ним, продолжая всхлипывать.
Озябшая лапа нежно держит детскую чёрную, уже заскорузлую ручонку, точно боится раздавить её… Громадные сапожища чуть-чуть шаркают, укорачивая шаги, чтобы за ними поспевали эти маленькие и слабые ножонки… Дошли до фонаря, поднял голову мальчик… Уставился на старика — и вдруг страшно стало с чего-то ребёнку…
— Пусти!.. Пусти! — вдруг начал рваться тиковый халатик. — Пусти!.. Боюсь!.. Пусти!..
— Чего, чего боишься?
Но мальчик старался высвободить ручонку из его рук…
— Пусти!.. Боюсь! — бессмысленно повторял он. — Боюсь с тобою… Пусти!.. — и вдруг он вцепился зубами в руку Ирода…
Тот отдёрнул её, застонав от боли. Воспользовавшись этим, тиковый халатик со всех ног ударился назад…
Ирод не вынес этого…
Он бессильно опустился на ближайшую тумбу, опустил голову на руки и зарыдал тихо, глотая слёзы, давя в больной груди крики, которые назло ему вырывались оттуда…
— Проклятый!.. Точно проклятый я!.. За что?.. Люблю ведь!..
В бессильном отчаянии он бил каблуком в рыхлый снег, царапал себе лицо, зажимал рот кулаками и вдруг неожиданно вскочил и, сжав кулаки, стал молча грозиться какому-то невидимому врагу, точно носившемуся перед ним в воздухе… В тёмном и холодном воздухе декабрьской ночи. Лицо его перекосилось, грудь ещё больше впала.
— Ты!.. Ты всё!.. Чем я был?.. Ушла и Волю увела с собой… Ты всё!.. Ты!.. — наконец, послышались словно рыдающие звуки… — Всё ты… За что?.. За что?.. Довела… Радуйся!..
Тёмная и холодная ночь, казалось, с удивлением прислушивалась и к этим рыданиям, и к этим укоризнам. Даже пламя газового фонаря, всё вздрагивавшее до сих пор, насторожилось, даже ветер, гудевший над крышами больших каменных домов, совсем казавшихся мёртвыми, в эту минуту умолк, точно желая не проронить странных звуков… Около стояла церковь — в окно была видна лампада, сиявшая внутри у тёмного образа. Казалось, и оттуда тёмное лицо какого-то старца изумлённо глядит на неистовствующего Ирода… Глядит, чуть-чуть выделяясь из тусклой позолоты рамы… Глядят на него и робкие, грустный звёзды — и жаль им бедного — да далеко они от него, высоко… И всё-всё от него далеко: и прошлое счастье, и душевный мир — дальше этих звёзд. Их хоть видно, а прошлое давно ушло из памяти, так только мерещится помутившемуся уму, манит блуждающими огоньками, и когда он, казалось, начинает узнавать их — они, тихо колыхаясь, распускаются в воздухе… Так всё от него далеко, что Ирод чувствует вокруг какую-то дикую пустоту, бездонную, беспредельную… Не за что в ней уцепиться… Не на чем стать… Одиночество… Мучительное, вечное одиночество!..
Жалкий старик, бедный Ирод!..
У птицы есть гнездо, у зверя — логовище. У Ирода тоже была своя нора.
Он занимал квартиру на первом этаже громадного, сверху донизу переполненного дома… Жильцы эти теснились в своих клетушках словно черви, которые завелись в гнилом орехе… Окна Ирода выходили на улицу, и днём любопытные не раз заглядывали к нему, желая узнать, что делает этот ненавистник рода человеческого. Когда-то даже толпами собирались, но нелюдим на них не обращал никакого внимания.
Квартира его представляла странное зрелище.
Это было царство мрака, пыли и грязи. Всё здесь стояло двадцать лет на одном месте, двадцать лет эти мрачные комнаты не знали ничьей руки, которая бы их вымела, вычистила, убрала. У Ирода не было никакой прислуги — он с утра до ночи и ночью оставался здесь один… Вечно один, лицом к лицу со своим прошлым, с призраками, рождавшимися в возбуждённом мозгу нелюдима, слушая звуки, которых не существовало в действительности, живя жизнью никому другому непонятною… Двадцать лет никто не звонил к нему… Даже ручка от звонка давным-давно была сломана, а самый звонок какой-то паук несколько лет уже густо опутал своими тонкими сетями. Сам строитель этой паутины давно издох; на неё сплошным слоем легла пыль, так что безмолвный звонок казался каким-то грязным комом, который каждую минуту мог сорваться с перержавевшей проволоки на голову неосторожному посетителю, если бы таковой, сверх чаяния, здесь появился… Пыль и паутина царили повсюду. Даже на кухне пауки заткали отверстие чугунной плиты и окна. Кастрюли под толстым слоем пыли казались слепленными из земли и поставленными на полки сушиться. Остовы дохлых тараканов чернели по углам, живых не было, потому что Господь знает, чем питался Ирод. Раз в день он ходить в лавку, там что-то ему завёртывали в серую бумагу, такую же серую как и окна его квартиры, нелюдим клал это в карман и уходил домой, часто забывая даже съесть взятое таким образом. Казалось, от постоянного одиночества в нём замерли инстинкты жизни… В комнатах было не лучше, чем в кухне. Стёкла окон не надо было занавешивать — пыль плотнее всяких гардин закрывала их, точно матовые они, — только снаружи блестели на солнце… Пыль лежала на подоконниках, на резных столах, на изящных когда-то стульях, на диванах, двадцать лет назад обитых дорогою материею, а теперь ставших царством моли, которая одна летала и ползала в этом логовище. Пыль густо покрывала пол, и только редкие отпечатки громадных сапожищ Иродовых да тонкие мышиные следки выводили на них какие-то загадочные запутанные узоры, — точно все эти полы были фантастическими полустёртыми ландкартами [1]. Старый образ в углу тоже был затянут плотным чехлом той же серой пыли. Ослепшая давно лампадка перед ним точно так же как онемевший звонок передней казалась комом грязи, неведомо зачем повешенным на какой-то серой цепочке. На стенах висели картины; но яркие когда-то краски выцвели, пыль разъела их, а потом и совсем затушевала деревья, дома, лица, воздух, горы, так что безобразные холсты в безобразных рамах только уродовали и без того ужасную обстановку Иродовой норы. Здесь даже дышалось пылью. В самые солнечные дни лучи Божьего дня напрасно вели борьбу с этою пылью. Они оказывались бессильными пробиться сквозь матовые стёкла, и в квартире царил полумрак пыли и запустения… Если какому-нибудь лучу и удавалось проскользнуть сюда, то он сейчас же убегал назад на улицу, на воздух, оставляя на одно мгновение свой золотистый след на этой могиле живого, бродившего здесь трупа, — казалось, тоже затканного пылью и паутиною… В кабинете книги в шкафах были тоже покрыты однообразным слоем. Глупой нельзя было отличить от умной. Как уста мертвецов страницы их сомкнулись, чтобы никогда не открываться… Шкафы казались склепами для этих мертвецов. Как и в каждом склепе в них завелись черви и мыши, но последние не пугались Ирода, заходившего иногда в эту комнату… Он тоже был живым трупом этого склепа… Видения и призраки, скользившие в душном мраке, не оставляли следов на серых слоях. Большая люстра, подвешенная в зале к потолку, казалось, имела твёрдое намерение разбить голову Ироду, когда он проходил мимо, шмыгая и здесь в стороны, как он шмыгал по улицам… Кенкеты на стенах чудились чьими-то серыми руками, зловещими, грозившими кому-то… Не ему ли? Не этому ли собеседнику видений, товарищу мышей и крыс?.. Вечным и неподвижным призраком, неустанно оплакивавшим неотмщённое преступление, казалась когда-то прекрасная статуя Ниобеи, двадцать лет простоявшая в углу зала… Кое-где валялись клочья ковров, съеденных молью…