– Как скажешь, твое мнение не единственное… – Первый человек снова подкинул крупный сук в огонь. – И далеко не самое верное…
Темный человек передергивает плечами. От этого движения звездам становится еще холоднее, и они начинают дрожать сильнее. Кажется, еще чуть-чуть – и сорвутся со своих мест, покатятся в тартарары.
Двое молчат, наблюдая за неслышной игрой пламени. Странно. Огонь ведь потрескивает, поедая дерево, шипит влагой, пламя гудит на ветру… А не слышно.
– Зачем ты позвал меня, Саммад? – наконец не выдержал и спросил первый. – Какая беда могла приключиться за это время, чтобы тебе потребовался я?
Черный морщится. Складывает руки на груди. В свете костра на указательном пальце левой руки мелькает перстень с огромным рубином. Драгоценность, достойная царей.
Рубин наливается светом костра, пламенеет. И ночь откатывается назад, видя, как в ответ на этот холодный огонь вспыхивают темно-бордовым глаза первого человека.
– Я глядел в Зеркало, Ибрахим, – произносит Саммад, поднимая лицо к звездам. – Я увидел там много нехорошего.
Небо вздрагивает и ритмично дергается в такт смеху Ибрахима.
– А когда ты там видел что-нибудь хорощее?! Неужели ты думаешь увидеть там всю красоту мира?
– Я буду встречаться со всеми, – сквозь зубы произносит Саммад. – И выбрал тебя первым, как…
– Как самого невыносимого? – Ибрахим снова смеется, но уже не так, как прежде. Просто усталым смехом.
– Можешь считать и так… Они снова замолчали, слушая шорох остывающей пустыни.
– Так что же ты видел? – снова первым спрашивает Ибрахим. Он не любит долгих пауз. Тем более когда молчит Саммад. Иногда молчание страшнее слов, страшнее стали.
– Я видел, как многие и многие тысячи возносятся к небу в дыму. Как ад вырвался на землю и катится по ней стальной змеей, изрыгая дым и пламя. Видел жирный жертвенный дым человеческих тел, покрывающий головы новых богов. И над всем этим лик Иблиса[4]. – Саммад смотрит в огонь, как в то неизвестное, страшное зеркало, где он увидел все эти страшные картины.
Ибрахим пододвигает к огню несгоревшие сучья, костер вспыхивает, и Саммад отводит от него глаза.
– Ну и что? – спрашивает Ибрахим. – Ты видел всего лишь очередной конец мира… Далеко не последний.
– Иблис… – начал Саммад.
Но Ибрахим не дал ему говорить:
– Я верю тебе! Я верю, что ты видел страшное… Но никто из нас не сможет ясно истолковать то, что хотело сказать Зеркало. Мы потеряли этот дар, так же как и многие другие. Ты потратил столетия, чтобы восстановить крохи, маленькие детали… И ничего не добился в этом. Скажи мне, ты можешь с уверенностью сказать, что знаешь, чего хотело Зеркало?
Саммад отворачивается. На его черном лице ходят желваки.
Ибрахим откидывается назад – на лице разочарование.
Тишина повисает между ними.
– Ты помнишь писание? – наконец спрашивает Саммад.
– Писание? Ты имеешь в виду Священную Книгу?
– Нет, я имею в виду… другую книгу…
– Не смеши меня, Саммад, от нее если что и осталось, так это воспоминания. Причем вся память о ней лежит в наших головах. – Ибрахим усмехается.
– Так ли это?..
И Саммад впервые посмотрел в глаза Ибрахиму. Тот вздрогнул, огладив левой рукой бороду. На указательном пальце Ибрахима сверкнул массивный изумруд. Драгоценность, достойная царей. Отсветились зеленым глаза Саммада. Рубин на его кольце, казалось, разгорелся ярче.
Они наклонились ближе друг к другу. Еще ближе. И ночь оглохла. Видела, как шевелятся губы в беззвучном разговоре… Но ничего, ни словечка, которое можно было бы разнести, растрепать по кустам и колючкам… Странно.
Ночь озадаченно моргнула огоньками звезд. Попробовала раздуть затухающий костер, поиграть веселыми угольками.
Не получилось.
Как вы не веруете в Аллаха? вы были мертвыми, и Он оживил вас, потом Он умертвит вас…
Коран. Корова 26 (28)
Ему дали вымыться и переодеться где-то под Берлином. Маленький уютный домик стоял метрах в пятистах от дороги, под огромными дубами Что это за место, Юлиус не знал.
Грязную лагерную одежду и разбитые башмаки он оставил в ванной, сменив их на теплый халат. Долго плавал в одуряюще горячей воде, высыпав туда горсть ароматической соли. Слава богу, хоть вшей нет – Юлиус был лыс, как колено, а против лобковых паразитов в лагере имелось на редкость едкое и вонючее средство, которым заключенным периодически обмазывали гениталии.
О том, зачем и куда его вытащили из лагеря, Юлиус пока не думал. Наслаждался свободой. Да и все было в принципе ясно: «Зеркало Иблиса», неоконченная рукопись отца, которая зачем-то понадобилась нацистам.
В комнате, где он переодевался, трещал камин, на стенах висели вполне приличные акварели, среди них, кажется, даже Кокошка[5] – Юлиус не слишком разбирался в живописи. Бюстик фюрера на камине, золоченые корешки книг в шкафу…
Фрисснер оставил его, удалившись вместе с плотным пожилым господином – то ли хозяином дома, то ли просто кем-то из обслуги. Повесив халат на спинку стула, Юлиус провел руками по бокам. Ребра… Килограммов пятнадцать, пожалуй, оставлено в Бельзене. То, чего не могли сделать утренние пробежки и гимнастический зал. «Смотри-ка, – подумал Юлиус, – я уже могу шутить! Сам с собой по крайней мере».
Облачившись в костюм, он аккуратно повязал галстук и поискал обувь. Ничего нет. Не босиком же ходить?
На столе стоял бронзовый колокольчик.
Позвонить?
«Нет, наверное, это будет неправильно Все же я тут не хозяин, – подумал Юлиус, – да и гость сомнительный. Лучше обожду».
Он подошел к книжному шкафу, открыл дверцу и провел рукой по корешкам книг. Кант… Тит Лукреций Кар… Томас Манн… О, даже Толстой! Интересно. Кто бы взялся хранить сегодня такие книги?
– Я смотрю, вы уже оделись?
Фрисснер стоял в дверях, держа в руке туфли.
– Сорок второй. Кажется, ваш, – сказал он и поставил их на пол.
– Благодарю, – Юлиус опустился на стул. Действительно, туфли сидели как влитые.
– Обещание насчет очков остается в силе, – добавил Фрисснер. – Как насчет обеда? У нас появилось два свободных часа, поэтому лучше перекусить. Солдатский принцип: как знать, когда придется пообедать в следующий раз?
Стол был накрыт на веранде. Свежий весенний воздух, солнце, и главное – свобода.
Никакой проволоки.
Никакой охраны.
Никакой работы, тяжелой и неблагодарной.
Юлиус внезапно почувствовал прилив необычайно теплых чувств к капитану, который невозмутимо намазывал ломтик хлеба маргарином. Вот достойный человек! Образован, учтив. Не то что комендант Бельзена или гестаповец, который допрашивал Юлиуса. Как его? Майгель, Мойдель?