Внезапно сжав кулаки, Ибрагим устремил куда-то в пространство свой невидящий взор и, словно в бреду, зашептал:
— Он знает меня, а я — его. Даже братья не могут лучше знать друг друга, без слов понимать мысли, как это происходит с нами. Заболев прошлой ночью, он вручил мне эту печать, вверяя мне таким образом свою власть и саму жизнь. Возможно, он хотел подчеркнуть этим полное доверие ко мне. Однако что-то изменилось, и я уже не знаю его так, как прежде, не могу, как раньше, читать его мыслей. Когда-то он был для меня как зеркало, но кто-то вдруг затуманил своим дыханием хрустальную гладь, и с тех пор я не могу проникнуть в тайну помыслов моего господина. Больше я не могу ничего, даже спасти себя. Его доверие парализует мою волю, лишает сил, и мне ничего больше не остается, как читать, без устали читать красиво начертанные слова. На все остальное времени уже не отпущено. Мы опоздали под Веной, опоздали в Багдаде и Тебризе, слишком поздно появился Хайр-эд-Дин. Все мои действия и помыслы оказались напрасны, ибо мы безнадежно опоздали.
С безмерным отчаянием он смотрел на меня блестящими сухими глазами, потом грустно улыбнулся и сказал:
— Как я могу чревоугодничать, когда он, мой господин, из-за болезни вынужден поститься. Ах, он вовсе не мой владыка, он — единственный возлюбленный брат мой, и никогда прежде я не испытывал к нему столь глубокого чувства любви, как сейчас, в эти дни священного рамазана[57]. Он всегда был единственным возлюбленным братом и единственным другом моим на всем белом свете. При жизни его жестокого отца, султана Селима, мы были неразлучны, и мрачные крылья ангела смерти постоянно шумели над нашими головами. Тогда он питал ко мне больше доверия, ибо знал, что в любой момент я готов ради него пожертвовать собственной жизнью. Теперь это доверие исчезло. Будь мы, как прежде, близки, он прошлым вечером не отдал бы мне эту печать, ибо поступил он так лишь ради победы над мучившими его сомнениями. Он — человек странный, Микаэль, и в глубине души, возможно, как и я, безрассуден. Однако, зачем говорить об этом? Уже слишком поздно! Можно лишь читать и рассматривать чудесную вязь слов. Пока глаза мои живы, зачем коротать во сне и так слишком короткую жизнь, бессмысленность которой я только что постиг?
Он вдруг весь сник, руки у него опустились, а на лице, на прекрасном бледном лице великого визиря появилось выражение покоя и смирения. Грустная улыбка заиграла на его губах.
— Возможно, ему хуже, чем мне сейчас, — продолжал Ибрагим, — ибо после всего, что случилось, он не сможет быть искренним ни с кем. Будет вынужден заранее обдумывать каждое слово, следить за выражением лица, улыбкой, взглядом. Микаэль, ах, Микаэль, он будет страдать сильнее меня, и даже сам с собой никогда больше не сможет быть откровенным. Правда и ложь смешаются, и хаос воцарится в сердце его и отравит его душу. И я скорблю о нем, ибо предвижу его страшное одиночество.
Он умолк, вслушиваясь в эхо собственных слов. А потом задумчиво проговорил:
— Человек редко может положиться на ближнего своего, ибо все в этом мире ограничено временем, и это единственная вечная и непреложная истина.
— Благородный господин мой, — мягко перебил я его, — слишком большая подозрительность не лучше излишней доверчивости. Потому всегда надо стремиться к золотой середине.
Ибрагим с презрением взглянул на меня и промолвил:
— Неужели эта коварная женщина с твоей помощью в самом деле пытается вселить в меня обманчивое чувство безопасности, чтобы внезапно обрушить удар на мою голову? Что она знает о дружбе? Слушай меня внимательно, Микаэль эль-Хаким! Будь на этом свете шайтан в человеческом обличье, им бы, несомненно, была эта русская женщина. Я в этом уверен. Однако у нее чисто женский ум, поэтому она никогда не сможет понять ни меня, ни того, почему султан вручил свою печать мне, великому визирю державы Османов, наделяя неограниченной властью над янычарами, спаги, арсеналом и государственной казной, будто я — он, султан, повелитель всех правоверных. Передай ей мои поздравления, Микаэль эль-Хаким. Передай от меня в подарок этот твердый орешек — он ей не по зубам, и всей ее жизни не хватит, чтобы раскусить его и разгадать тайну. А для женщины нет ничего хуже, как вдруг осознать, что в отношениях между двумя мужчинами есть вещи, которых ей понять не дано.
Он гордо вскинул голову, смотря на меня своими темными сияющими глазами, и был в этот миг прекрасен, как падший ангел. Легким жестом тонкой руки он остановил мои попытки возразить ему и сказал:
— Возможно, тебе уже известно, что вчера вечером, как обычно, я ужинал с султаном. Чем больше ядовитых сплетен нашептывают ему на ухо, тем сильнее он желает быть поближе ко мне, дабы постоянно наблюдать за мной, следить за каждой моей мыслью. Как всегда, я выбрал для него самую красивую грушу из множества других фруктов, поданных нам на большом блюде. Он принял ее из моих рук, очистил и съел, но не прошло и четверти часа, как мой господин почувствовал жгучую боль в желудке, и ему показалось, что конец его близок. Он, разумеется, считал, что это я отравил его. Истерзанный рвотными снадобьями, которые немедленно подали ему врачи, он вскоре понял, что жизнь его вне опасности. Тогда-то и посмотрел он мне прямо в глаза и без единого слова вручил свою личную печать, которую всегда носил на шее на золотой цепочке. Вот так он решил привязать меня к себе нерасторжимыми узами и лишить возможности навредить ему. Никто не может ни понять, ни оценить его поступка. Но мы с юных лет всегда были вместе — вместе ели, спали под одной крышей, и я всегда пользовался его полным доверием, пока этой чужестранке не удалось закрыть передо мной его сердце. Ты говоришь об излишней недоверчивости, Микаэль эль-Хаким! Я же столько раз проклинал сам себя за то, что в смертельном страхе за его жизнь смотрел на отравленного на моих глазах любимого брата и друга и ни на миг не усомнился в том, что русская женщина наполнила ядом фрукт в моей руке, дабы бросить на меня тень недоверия. О, Роксолана вовсе не глупа! Заметив первые признаки беды, я немедленно велел рабам съесть все фрукты с блюда, и сам ел вместе с ними. Но ни я, ни кто-либо другой не пострадал. И только груша, которую я собственноручно преподнес султану, была пропитана ядом. Ты можешь представить себе коварство большее, чем этот дьявольский поступок, Микаэль эль-Хаким?
Я сочувственно покачал головой и попытался успокоить Ибрагима.
— Тебе плохо, господин мой, — сказа я, — ты болен, и слова твои — лучшее тому подтверждение. Твое собственное терзаемое подозрениями воображение дает тебе пищу для этих нелепых предположений и всяческих домыслов. В городе свирепствует заразная кишечная болезнь. Считаю, что всему виной — грязные фрукты. Я сам вчера вечером почувствовал недомогание, съев за ужином прекрасное яблоко. Потому умоляю тебя, господин мой, успокойся. Выпей снотворное, прошу тебя. Сон пойдет тебе на пользу, тебе просто необходимо поспать.
— Вот как! Ты собрался напоить меня сонным зельем, чтобы я быстрее обрел вечный покой?! — издевательским тоном промолвил великий визирь. — Значит, такова истинная цель твоего визита? Когда ты отрекся от своей веры и Христа, ты сделал это, дабы спасти свою ничтожную жизнь. На этот раз, видимо, ты надеешься на большее, чем просто тридцать серебряников, которыми довольствовался Иуда за предательство Сына Человеческого. Как видишь, я многое знаю, ибо много читал, в том числе и христианские священные книги.
Я посмотрел ему в глаза и сказал:
— Великий визирь Ибрагим, я — ничтожнейший из людей, ибо нет у меня ни Бога, ни священной книги, на которой бы я мог поклясться тебе в верности. Но я никогда не предавал тебя, и никогда не сделаю этого. После всего, что со мной случилось, я не могу отступиться от тебя. И делаю это я не ради тебя, а ради себя самого, хотя не думаю, что ты поймешь — почему, ибо даже я сам не могу объяснить свой поступок. Возможно, мне хочется таким образом доказать и заставить тебя поверить, что хоть я и отступник, все же могу быть преданным — пусть одному-единственному человеку на этой земле — и поддержать его в трудную минуту.