— Шутю, — быстро сказал Петров. — Шутю, Ваня!
— Ты ш-шути, да н-не зашучивайся… С-смотри у меня… Я еще после командарма Сорокина не очухался, а у вас тут, говорят, тоже контра своя жирует. — Иван выругался. — Это ж надо, — сказал он, помолчав, — аж в голову ударило. Ты меня, слушай, заикой сделаешь.
— Да-а… — ошарашенно протянул Петров. — Пришлося тебе, Ванек… А ведь я тебя другим помню.
— Вы с дядькой сговорились, что ли? Тот меня тоже графом Толстым попрекнул… Вот что скажи: как же тебя избрали, если Каралат не в наших руках?
— Голод, Ваня, меня избрал. Наши кровососы угнали скот в камышовую крепь, припрятали хлеб, рыбу, картоху, соль — и продают тайком втридорога. Когда дети пухнут, поневоле начнешь мозгами шевелить. Ну и мы тоже не дремали… Был Каралат не наш, стал теперь наш.
Задумался, помрачнел.
— Наш-то наш, — сказал, — да не совсем… Ничего, будет наш. Вчерась, Ваня, решение приняли — начнем трясти толстосумов… Вот, гляди, — Петров придвинул Ивану список, — гляди, душа моя, вовремя ты подоспел… Левантовский, стотысячник, — этому полная экспроприация. Коммунарам, Ваня, весной на лов выйти не с чем и не на чем — на Левантовском выйдут. Далее: Точилины… У этих хлеб возьмем.
— А есть?
— Опять забыл? Хотя что я… где ж тебе помнить. Тогда скажу: весной в семнадцатом годе полая вода пришла страшенная, размыла вал, топить стала промысла. А ночью было дело… Кинулись владельцы промыслов Сухов и Саркисян к старику Точилину — и что ты думаешь? Он стометровый проран мешками с мукой забил. А ты говоришь… Есть у них хлеб, Ваня, у всех есть, только найти надоть.
Прошлись по всему списку. Иван поднялся в радостном возбуждении.
— Ну, дядь Андрей! Прости, пожалуйста. Нехорошо было подумал про тебя, когда ты нас меньшевиками обозвал.
— Пошутить уж нельзя, едрена-вошь… Ты вот что, Ваня… Начнем прямо с ихней идеологии — с попа. Чтоб народ видел — сурьезно за дело беремся.
Петров пытливо глянул на Ивана.
— Проверяешь? — спросил Иван без обиды. — Я, товарищ председатель, тысячу раз проверенный. А через твою проверку перешагну — и не замечу.
— Ну-ну, — с хитринкой улыбался председатель. — Пишу мандат, Ваня. Попу дай срок неделю, и пусть вытуряется. Учитель Храмушин давно просит помещение под нардом, пьесы будет ставить, агитацию вести. И муки поищи. Есть мучка у батюшки, есть…
Написал, хлопнул печатью. Черно лег на бумагу царский двуглавый…
— Извиняй, товарищ Елдышев, — сказал предволисполкома, — свою еще не успели завести. А где их делают, печати-то?
— Поеду в город, закажу… Значит, так: беру пяток милиционеров — и к попу.
— Эка, быстрый какой! Откуда они у нас, милиционеры-то?
— Позволь…
— Ваня, — проникновенно сказал Петров, — средствиев содержать милицию у нас нету. Ты будешь у нас и за милиционеров и за начальника. Не обессудь, чем богаты — тем и рады.
— Я-то что… А вот мы-то как? Гражданскую войну здесь начинаем — не шутка!
— Да так, потихоньку… — Предволисполкома, как помнил его Иван, и при проклятом царизме не шибко унывал. — Потихоньку-полегоньку, — продолжал Петров. — Комячейка, а в ней девять человек, — раз, комсомолисты, а их шестнадцать, — два, остатние беспартейные коммунары — три. Меня учтем — четыре, тебя — пять, Николку Медведева — шесть.
— Хорошо, — повеселел Иван, — дислокация ясна. Вот и давай мне пятерых.
— Пятерых мало. Дам десять для первого раза. И лучше пойти не сейчас, а вечером.
— Чуждую идеологию решил сокрушать под покровом темноты? Рабья душонка в тебе заговорила, товарищ Петров! Нет уж, пойдем сейчас. Возьму с собой дядьку, и ты троих дашь. Но таких, чтоб не дрогнули: к попу идем!
Петров послушал, как трещат за селом винтовочные выстрелы, сказал задумчиво:
— Может, ты и прав, Ваня…
6
С Иваном пошли Джунус Мылбаев, отец и сын Ерандиевы, дядька.
В доме попа их встретили причитания и вой приживалок, обыкновенно тихих старушек. Набегал народ, глядел в окна.
— Цыц! Завыли… — пророкотал поп. — Здравствуй, Ваня.
— Здравствуй, гражданин Васильковский, — ответил Иван. — Постановлением волисполкома твой дом отбирается в пользу трудового народа. Прочти и распишись. На сборы и съезд дается тебе неделя. Излишки хлеба и мануфактуры предлагаю сдать добровольно.
При упоминании о доме и хлебе старушки заново начали подвывать.
— Цыц, кикиморы, — сказал поп, и они затихли. — Щель у меня в сердце открылась, Ваня, — пожаловался он. — Помру скоро. Бери все, ничего не жалко. Жизнь прошла — жизнь жалко.
— Ирод, — мстительно сказала попадья, — ты обо мне подумал? А где жить будем, подумал?
— О тебе новая власть подумает, мать, — сказал смиренно Васильковский. Попадья попыталась было еще что-то сказать, она, по всем признакам, в последние годы осмелела, но Иван прервал:
— Где хлеб, гражданин Васильковский? Тоже зарыл?
— Искусил дьявол, — сокрушенно признался поп. — Пудиков триста зарыл. Полагал, вы наложите контрибуцию, а вы вон как — хлыстанули экспроприацией.
— Вот гад ползучий! — сказал старший Ерандиев. — Товарищ Елдышев, Ваня! Ты что не чуешь — он изгаляется? Люди с голоду пухнут, ему веселье. Где хлеб зарыл? Если его подмочка прихватила — пеняй на себя, на рясу твою не посмотрю.
— Тимоша, — сказал отец Анатолий, — экий ты, право, неуважительный. Я твоих детей крестил, родителей, царствие им небесное, отпевал, супруге твоей вчера на исповеди все грехи отпустил.
— Ерандиев, уймись, — сказал Иван. — Помни, кто теперь ты есть.
— Помню и жалкую, — проворчал Тимофей. — Я б ему отпустил грехи, жеребцу…
Сохранять революционную законность было трудно. Голод не тетка, он ожесточил Бесштановку и Заголяевку. Когда были вынуты мешки с мукой из обшитой досками ямы в саду и оказалось, что половина мешков подпорчена водой, Ивану с товарищами пришлось спасать попа от самосуда обезумевшей толпы. Васильковский сразу как-то сник, сидел на табуретке, свесив голову и не обращая внимания на ругань Тимофея Ерандиева, который крыл его на чем свет стоит.
— А говоришь, ничего не жалко, — укорил Васильковского Иван. — Ни себе, ни людям. Этого я от тебя не ожидал.
Поп как-то странно поглядел на Ивана, с нежностью, что ли… От такого взгляда нехорошо стало Ивану.
— Ванька, — сказал поп. — Ты когда-нибудь думал, почему я взял тебя к себе, кормил, поил?
Иван, застигнутый врасплох, молчал. И вправду, почему поп это сделал?
— Ничего тебе не скажу, раздумал. У дядьки своего спроси.
Ночью Иван спросил у дядьки. Тот, лежа на топчанишке, сказал легко: