– А я думала, это письмо генерала, – ответила она, не сумев сдержаться и намеренно принимая с ним суровый тон.
– Это я принес его вам, – сухо произнес он. И сунул руку во внутренний карман; она со страхом подумала, что вот сейчас, подобно русскому великану, он вытащит гладкую черную книжицу. Но он вытащил фотографию, и одного взгляда на нее оказалось достаточно: бледное, блестящее от пота лицо человека, презирающего всех на свете женщин, а не только ее, и выражение: «Хотел, бы взять, да не смею».
– Да, – уверенно произнесла она. – Тот самый незнакомец.
Увидев, как обрадовался маленький мужчина, она тотчас поняла, что он, как говорили Гликман и его друзья, «из наших» – не обязательно еврей, но человек сердечный и вообще что надо. С этой минуты она мысленно прозвала его Волшебником. Ей казалось, что у него в карманах полным-полно всяких хитроумных чудес, а в веселых глазах таится колдовство.
* * *
Она засиделась с Волшебником далеко за полночь – так она не разговаривала ни с кем с тех пор, как рассталась с Гликманом. Сначала она заново все ему пересказала, в точности воспроизводя все, как было, втайне удивляясь тому, сколь многое она опустила в письме, которое Волшебник, казалось, знал наизусть. Она поведала о своих чувствах и слезах, о своем смятении; описала грубость своего обливавшегося потом мучителя. Он действовал так неумело, не без удивления повторяла она, точно ему впервые приходилось заниматься подобным – ни уверенности в себе, ни малейшей тонкости. Все-таки странно, когда черт выглядит недотепой! Она упомянула про омлет с ветчиной, и жареный картофель, и эльзасское пиво, и Волшебник посмеялся; высказала предположение, что он человек опасно застенчивый и заторможенный, совсем не знающий женщин, и маленький Волшебник с большинством ее утверждений согласился, словно уже не раз встречался с рыжим. Она всецело доверилась Волшебнику, как велел ей генерал: она устала, и ее тошнило от необходимости подозревать всех и вся. Потом Остракова вспомнила, что так же откровенно разговаривала с Волшебником, как в свое время с Остраковым, когда они были молоды и ночью, в ее родном городе, во время блокады предавались любви, боясь, что могут никогда больше не увидеться, разговаривая шепотом под приближающийся грохот канонады, или с Гликманом, ожидая, что вот-вот раздастся стук в дверь и его снова уведут в тюрьму. Она сразу почувствовала, что этот человек умеет смеяться и знает, что такое страдание, по его непокорной и, пожалуй, антиобщественной натуре. И постепенно Остракова своим женским чутьем поняла, что разожгла в нем сильное чувство – на этот раз не любовь, а острую специфическую ненависть, окрашивавшую и заострявшую каждый его самый незначительный вопрос. Что или кого именно он ненавидел, она не могла бы сказать, но опасалась за любого, кто мог вызвать в этом маленьком Волшебнике такой огонь. Чувство Гликмана, припоминала она, не было персонифицировано, оно было неусыпно направлено против несправедливости во всех ее проявлениях. А у Волшебника оно, словно луч прожектора, было нацелено в одну точку на что-то ей невидимое.
Так или иначе, проводив Волшебника, – «Боже, – подумала Остракова, – да ведь уже скоро на работу!» – она поняла, что выложила ему все, что требовалось, а Волшебник, в свою очередь, воскресил в ней чувства, которые, казалось, давно уже умерли. Убирая, словно в тумане, тарелки и бутылки со стола, она посмеялась над своей чисто женской способностью терять голову, несмотря на все переживания.
– Я ведь даже не знаю, как его зовут! – вслух произнесла она и покачала головой.
«Как мне связаться с вами? – поинтересовалась она. – Как предупредить, если он снова появится?»
«Никак, – ответил Волшебник. – Но если возникнет критическая ситуация, следует снова отписать генералу, только на его английскую фамилию и на другой адрес. Мистеру Миллеру, – наставительно сказал он, произнеся фамилию на французский лад, и дал ей карточку с лондонским адресом. – Но будьте осмотрительны, – предупредил он. – Не пишите ничего напрямую».
Весь этот день и на протяжении многих последующих Остракова хранила в памяти образ уходящего Волшебника – как он выскользнул из двери и шагнул вниз по плохо освещенной лестнице. Его прощальный жгучий взгляд, взволнованный и упорный: «Обещаю вас из этого вытащить. Спасибо, что побудили меня вернуться в строй». Его маленькая белая рука, скользившая по широким перилам, мелькала словно носовой платок из окна поезда, спускаясь в прощании по спирали ниже и ниже, пока не исчезла в темноте лестничной шахты.
Второе из двух событий, выхвативших Джорджа Смайли из его уединения, произошло две-три недели спустя, в начале осени того же года, совсем не в Париже, а в древнем, некогда вольном ганзейском городе Гамбурге, ныне почти оглушенном грохотом собственного благосостояния, и тем не менее нигде лето не угасает по-прежнему так роскошно, в золоте и багрянце, как на берегах Альстера, никем пока еще не осушенного и не залитого бетоном. Нечего и говорить, что Джордж Смайли не видел этого пышного осеннего великолепия. В тот день, о котором идет речь, Смайли углубленно трудился на своем обычном месте в читальном зале лондонской библиотеки на Сент-Джеймс-сквер, где за окном с подъемной рамой виднелись два тощих дерева. Единственным звеном, связывающим его в тот момент с Гамбургом – если бы он попытался впоследствии это установить, – был Парнас немецкой барочной поэзии, ибо Смайли писал монографию о барде Опице и искренне старался выявить подлинную страсть в нудной литературной традиции того периода.
Время приближалось к полудню, и дорожку, ведущую к причалу, заполонили солнечные пятна и опавшие листья. Слепящая пелена висела над гладкими водами Ауссенальстера, и на восточном берегу зелеными пятнами на мокром горизонте сквозь нее проглядывали шпили. По берегам озера сновали красноватые белочки, запасаясь провиантом на зиму. Но худощавый молодой довольно разболтанный парень, стоявший на причале в спортивном костюме и туфлях для бега, не замечал их. Глаза его с покрасневшими веками неотрывно смотрели на подходивший пароходик, впалые щеки заросли двухдневной щетиной. Левой рукой он прижимал гамбургскую газету, и наметанный, как у Джорджа Смайли, глаз сразу заметил бы, что это вчерашний, а не сегодняшний номер. В правой держал корзинку для провизии, которая больше подошла бы кряжистой мадам Остраковой, нежели этому стройному, небрежно одетому спортсмену, который, казалось, готов был вот-вот прыгнуть в озеро. Из корзины выглядывали апельсины, поверх них лежал желтый конверт фирмы «Кодак» с напечатанным на нем английским текстом. Кроме него, на причале никого не было, и туман над водой лишь усиливал впечатление одиночества. Единственными спутниками парня были расписание пароходиков и правила спасения утопающих, сохранившиеся, должно быть, еще со времен войны. Все мысли парня были сосредоточены на инструкциях генерала, и теперь он, словно молитву, повторял их про себя.
Пароходик подошел к причалу, и парнишка вскочил на борт, словно в игре «Беги – стой!», пробежал немного и застыл, пока снова не заиграет музыка. Двое суток, день и ночь, он думал только об этой минуте. Он ехал сюда, не сводя глаз с дороги, вспоминая жену и маленькую дочурку и представляя себе, сколь многое может измениться. Он знал, что притягивает несчастья. Изредка останавливаясь попить кофе, он десятки раз перекладывал апельсины и конверт – положит вдоль, положит поперек, нет, лучше с этого угла, так конверт будет легче взять. На окраине города он наменял мелкой монеты, чтобы заплатить за проезд без сдачи, а то вдруг кондуктор задержит его, затеет никчемный разговор. Ведь у него так мало времени! Он не будет говорить по-немецки – это он отработал. Будет бормотать, улыбаться, держаться скромно, извиняться, но молчать. Или скажет несколько слов по-эстонски – какую-нибудь фразу из Библии, которую помнит со времен своего лютеранского детства, – в то время отец еще не настаивал, чтобы он изучал русский. Но теперь, когда дело подходило к развязке, молодой человек внезапно увидел в своем плане изъян. Что, если другие пассажиры кинутся ему помогать? В Гамбурге, этом многоязыковом городе, откуда до стран Восточного блока рукой подать, всегда найдется несколько полиглотов! Так что лучше молчать, держаться непроницаемо.
Он посетовал, что не побрился. Ему казалось, что это сильно бросалось в глаза.
В кают-компании пароходика парень ни на кого не смотрел. «Избегай встречаться с людьми взглядом», – велел ему генерал. Кондуктор болтал с какой-то пожилой дамой и не обращал на него внимания. Он ждал, переступая с ноги на ногу, стараясь выглядеть спокойно. Пассажиров было человек тридцать. Ему померещилось, что все они, и мужчины и женщины, одеты одинаково – в зеленые пальто и зеленые фетровые шляпы, и все его порицают. Настал его черед платить за проезд. Он протянул влажную ладонь. Марка, монета в пятьдесят пфеннигов и кучка медных десятипфенниговых монет. Кондуктор молча забрал все. И юноша стал неуклюже пробираться между скамеек к носу. Причал поехал назад. «Они принимают меня за террориста, – подумал молодой человек. Выпачкав руки в машинном масле, он пожалел, что не вымыл их. – Может, это у меня на лице написано». «Держись непроницаемо, – посоветовал ему генерал. – Незаметно. Не улыбайся и не хмурься. Будь нормальным». Парень взглянул на часы, стараясь не проявлять поспешности. Он заранее закатал левый рукав, чтобы высвободить часы. Пригнувшись, хотя он не был высоким, молодой человек неожиданно вышел на нос пароходика, где под навесом гулял ветер. Теперь уже дело в секундах. Минутная стрелка проскочила шесть. В следующий раз, когда она подойдет к шести, – действуй. Дул легкий ветерок, но парень едва ли замечал его. Он страшно волновался – не опоздать бы. А волнуясь – и зная об этом, – он терял чувство времени. Он боялся, как бы секундная стрелка дважды не пробежала по циферблату и одна минута не превратилась в две. Все скамейки под навесом пустовали. Он рванулся к последней, обеими руками держа у живота корзинку с апельсинами и одновременно зажав под мышкой газету, – это же я, взгляни на условные знаки! Он чувствовал себя идиотом. Слишком уж подозрительно выглядели апельсины. Какого черта этот небритый парень в спортивном костюме тащит корзинку с апельсинами и вчерашнюю газету? Весь пароходик, наверно, обратил на него внимание! «Капитан, этот молодой человек... вон там... у него в корзинке бомба, он собирается захватить нас в заложники или потопить пароход!» У перил, повернувшись к нему спиной, стояла пара, держась за руки, и смотрела в туман. Он взглядом скользнул по маленькому мужчине в черном пальто с бархатным воротником. Они даже голов не повернули. «Сядь как можно ближе к корме и рядом с проходом», – приказал генерал. Он сел, молясь, чтобы все получилось с первого раза и не понадобилось прибегать к разным вариантам. «Бекки, я делаю это для тебя», – прошептал он, думая о дочери. Невзирая на то, что родился он лютеранином, парень носил на шее деревянный крестик, подарок матери, но сейчас его прикрывала молния куртки. Почему он спрятал крестик? Чтобы Господь не видел, как он всех обманывает? Он сам не знал, почему так поступил. Ему хотелось одного: снова ехать на машине – ехать и ехать, пока не свалится или не доберется до дома.