Дэвис, покосившись на свирепого Джексона, заколебался.
— И знаете что, — предложил директор, — пусть Джексон возьмет на себя его отправку. Он посадит его в клетку, погрузит и все прочее. Идет, Джексон?
Служитель угрюмо кивнул, наклонился и ласково погладил окровавленную голову Майкла.
— Я не возражаю, — бросил Дэвис, направляясь к двери. — Пусть строит из себя дурака и носится с собакой, если ему так хочется. Повозился бы он с этими тварями столько лет, сколько я…
В открытке, посланной Коллинзу, Дэвис объяснил причину отправки Майкла: «Мне такая „певчая“ собака ни к чему», — и тем самым бессознательно дал Коллинзу в руки искомый ключ, который тот так же бессознательно упустил.
— Запоешь от таких побоев, — обратился он к Джонни. — Беда наших дрессировщиков в том, что они не умеют беречь свое добро. Смотри, чуть не размозжил ему голову, и еще удивляется, что собака не ведет себя кротко, как ангел. Возьми его, Джонни, вымой и как следует перевяжи ему раны. Мне он тоже ни к чему, но я его пристрою со временем в какую-нибудь собачью труппу.
Через две недели Коллинз совершенно случайно открыл наконец талант Майкла. В перерыве между занятиями на арене он велел привести его, чтобы показать дрессировщику, подыскивавшему себе собак-статистов. Майкл по команде вставал, ложился, подходил, уходил, но это и все. Он отказывался усвоить даже самые элементарные трюки, известные любой дрессированной собаке, и Коллинз, оставив его в покое, отошел на другую сторону арены, где сейчас должна была начаться репетиция с обезьяньим оркестром.
Для того чтобы заставить испуганных и отчаянно сопротивляющихся обезьян изображать оркестр, их привязывали не только к стульям, но и к инструментам, на которых им надлежало играть; кроме того, тонкие проволочки, прикрепленные к конечностям обезьян, тянулись за кулисы. Дирижер оркестра, старый сердитый самец, был накрепко привязан к вращающейся табуретке. Из-за кулис его то и дело тыкали длинными шестами, и он с ума сходил от ярости. В это время табуретка под ним начинала вращаться в бешеном темпе благодаря протянутому за кулисы шнуру. Публике же должно было казаться, что дирижер злится на фальшивую игру оркестрантов; а от столь нелепого зрелища она, конечно, покатывалась со смеху.
— Обезьяний оркестр — это номер беспроигрышный, — говорил Коллинз. — Публика смеется, а за смех все охотно платят деньги. Мы смеемся над обезьянами, потому что они так похожи на нас, и в то же время чувствуем свое бесконечное превосходство над ними. Представьте себе, что мы с вами идем по улице; вы поскользнулись и упали. Я, конечно, смеюсь. И смеюсь потому, что чувствую свое превосходство. Ведь я-то не растянулся на тротуаре. Или, допустим, ветер унес вашу шляпу. Я хохочу, покуда вы гоняетесь за ней, ибо чувствую свое превосходство: моя-то крепко сидит на голове. То же самое и с обезьяньим оркестром. Глупейший его вид позволяет нам чувствовать свое превосходство. Мы себя глупыми не считаем и охотно платим деньги, чтобы полюбоваться дурацким поведением обезьян.
Репетиции устраивались не столько для тренировки обезьян, сколько людей, управляющих ими из-за кулис. Людьми главным образом и занимался Коллинз.
— Почему бы вам, друзья мои, не заставить обезьян играть по-настоящему? Ничего невозможного в этом нет. Все зависит от того, как вы будете управлять проволочками. Давайте попробуем. Тут стоит потрудиться. Начните с какой-нибудь всем вам знакомой мелодии. Помните, что настоящий оркестр в любую минуту выручит вас. Чтобы нам такое выбрать легкое и знакомое публике?
Коллинз очень увлекся разработкой своей идеи и даже призвал на помощь циркового наездника, который играл на скрипке, стоя на крупе галопирующей лошади; не переставая играть, он делал сальто-мортале в воздухе и снова возвращался на свою подвижную площадку. Коллинз попросил этого человека медленно сыграть какую-нибудь простенькую мелодию, так, чтобы люди, держащие проволочки, могли дергать их в такт аккомпанементу.
— Если вы уж очень грубо наврете, — внушал им Коллинз, — тогда дергайте за проволочки все разом, тыкайте палками дирижера и изо всех сил вертите его табуретку. Публика будет умирать со смеху: она решит, что у обезьяны прекрасный слух и она беснуется оттого, что оркестранты сфальшивили.
В самом разгаре репетиции к Коллинзу подошел Джонни с Майклом.
— Этот тип говорит, что он его и даром не возьмет, — доложил Джонни своему патрону.
— Ладно, ладно, отведи его обратно, — торопливо распорядился Коллинз.
— Ну, ребята, давайте: «Родина любимая моя»! Начинайте, Фишер! А вы следите за ритмом. Так, хорошо!.. Когда будет настоящий оркестр, вам останется только повторять движения музыкантов. Симонс, побыстрее! Вы все время отстаете.
Вот тут-то и открылся талант Майкла. Вместо того чтобы немедленно исполнить приказание Коллинза и отвести Майкла на место, Джонни замешкался, рассчитывая полюбоваться тем, как дирижера будут изо всех сил вертеть на табуретке. Скрипач, в двух шагах от Майкла, присевшего у ног Джонни, громко и отчетливо заиграл: «Родина любимая моя».
И Майкл опять не справился с собой. Он не мог не петь, так же как не мог не рычать, когда на него замахивались палкой, он не справился с собой точно так же, как в тот день, когда, потрясенный звуками «Свези меня в Рио», сорвал выступление четы Белл, и как не справлялся с собой Джерри, когда Вилла Кеннан на палубе «Ариеля», окутав его волнами своих волос, пением воскрешала для него первобытную стаю. Майкл воспринимал музыку так же, как Джерри. Для них обоих она была наркотическим средством, вызывавшим блаженные сновидения. Майклу тоже вспоминалась утраченная стая, и он искал ее, искал заснеженные холмы под сверкающими звездами морозной ночи, прислушиваясь к вою других собак, доносившемуся с других холмов, где они собирались в стаю. Стаи не существовало уже давно, очень давно, предки Майкла тысячелетиями грелись у огня, разведенного человеком, — и тем не менее магия звуков, насквозь пронизывая Майкла, всякий раз заставляла его вспоминать утраченную стаю, воскрешала в его подсознании видения иного мира, мира, которого в жизни он не знал.
С этими грезами об ином мире для Майкла связывалось и воспоминание о стюарде, о его великой любви к тому, с кем он разучил песни, лившиеся сейчас из-под смычка циркового наездника. И челюсти Майкла разжались, в горле что-то затрепетало, он стал часто-часто перебирать передними лапами, словно бежал куда-то вдаль, — и правда, где-то в глубине своего существа он стремился к стюарду, через тысячелетия порывался обратно к стае и с этой призрачной стаей носился по снежным пустыням и лесным тропам в погоне за добычей, за пищей.