Но так не получалось. Возникало сопротивление. Вышвырнутые из чрева немецкой истории, кругом лежали груды обломков и падали. И стоило только зажмуриться, как эта масса материала увеличивалась в объеме. К тому же я происхожу из семьи беженцев. И сознание того, что потеря родины безвозвратна, явилось дополнительным стимулом, прибавилось ко всему тому, что движет писателем от книги к книге, — обычному честолюбию, боязни скуки, эгоцентризму. В процессе повествования я хотел не вернуть — нет! — разрушенный, потерянный город Данциг, а присягнуть ему. Я упрямо хотел доказать себе и своим читателям, что потерянное не должно бесследно кануть в забвение, благодаря литературному искусству оно должно снова обрести плоть — во всем своем величии и жалком ничтожестве, с церквами и кладбищами, шумом верфей и запахом усталого прибоя Балтийского моря, с давно заглохшим языком, этой конюшенно-теплой жвачкой, с прегрешениями, подходящими для исповеди, и безнаказанными преступлениями, от которых никакой исповедью не очиститься.
Потери подобного рода стали питательной почвой и для других одержимых навязчивой идеей писателей. Во всяком случае, несколько лет назад мы в разговоре с Сальманом Рушди согласились, что для него, как для меня мой потерянный Данциг, его потерянный Бомбей оказался разом источником и помойкой, началом начал и центром мироздания. Такая самоуверенность, такая экзальтация свойственны литературе. Они — предпосылка для повествования, способного нажимать на все педали. Филигранная искусность, тонкий психологизм или реализм, неправильно понимаемый как точная копия оригинала, непригодны для того, чтобы освоить огромную массу материала такого рода. Сколь многим ни обязаны мы по просветительской традиции разуму, абсурдный ход истории глумится над всякими разумными объяснениями.
Подобно тому как Нобелевская премия, если отвлечься от всякой ее торжественности, покоится на открытии динамита, который, как и другие порождения человеческого мозга — будь то расщепление атома или также удостоенная премии расшифровка генов, — принес миру радости и горести, так и литература несет в себе взрывчатую силу, даже если вызванные ею взрывы становятся событием не сразу, а, так сказать, под лупой времени и изменяют мир, воспринимаясь и как благодеяние, и как повод для причитаний, — и все во имя рода человеческого. Сколько времени потребовалось процессу европейского Просвещения от Монтеня до Вольтера, Дидро, Канта, Лессинга и Лихтенберга, чтобы донести коптилку разума до темнейших уголков схоластического мрака! И как часто этот лучик гас. Иллюминирование разумом замедляла цензура. Когда же свет иллюминации разливался во всю ширь, это был уже остывший, ограничивающийся технически возможным, сосредоточенный лишь на экономическом и социальном прогрессе разум, который выдавал себя за Просвещение и любыми средствами вдалбливал своим рассорившимся с самого начала детям — капитализму и социализму — псевдонаучный жаргон и указывал правильный на данный момент путь к прогрессу.
Сегодня мы видим, куда привели мир гениально неудавшиеся Просвещению дети. Мы можем судить, сколь опасно положение, в которое нас бросил вызванный словами и приведший лишь к потере времени взрыв. Разумеется, мы пытаемся средствами Просвещения — других у нас и нету — уменьшить ущерб. Мы с ужасом видим, что с тех пор как брат капитализма социализм объявлен умершим, капитализм обуяла мания величия и он стал вовсю бесноваться. Он повторяет ошибки своего объявленного умершим брата, догматизируется, выдает за единственную истину рыночную экономику, он опьянен своими прямо-таки безграничными возможностями и делает сумасшедшие ставки, занимаясь всякого рода слияниями в мировом масштабе. Неудивительно, что капитализм, как и сам в себе задохнувшийся социализм, оказывается не способным к реформированию. Его диктат называется глобализацией. И снова с высокомерием непогрешимости утверждается, что этому нет альтернативы.
Следовательно, конец истории. Незачем нетерпеливо ждать “Продолжения следует…” Или же можно надеяться, что раз уж политике, и без того передавшей экономике все права на принятие решений, не приходит в голову какая-либо возможность пошатнуть новый догматизм, то хоть литература что-нибудь придумает?
Но может ли такое взрывчатое повествование — динамит ведь! — обладать высоким литературным качеством? Достанет ли времени, чтобы дождаться запоздалой реакции? Можно ли представить себе книгу, в конце которой предлагается такой дефицитный товар, как будущее? Не таково ли сейчас положение, что литературе предписывается удалиться на покой, а молодым авторам в качестве игровой площадки выделяют разве что Интернет? Широко распространилось деятельное бездействие, известную ауру которому создает обманное слово “коммуникация”. Время распланировано до коллапса человеческих возможностей. Западный мир отдался во власть культурно-суетной тщеты. Что делать?
При моей безбожности остается только преклонить колена перед тем святым, который до сих пор все еще помогает мне сдвигать самые тяжелые обломки. Я заклинаю: святой угодник Сизиф, удостоенный милости Камю, прошу тебя, позаботься о том, чтобы камень не остался лежать наверху, чтобы мы и впредь могли катить его, чтобы мы, как и ты, были счастливы с нашим камнем и чтобы не обрывалась рассказываемая история о тяготах нашего существования.
Будет ли услышана моя молитва? Или же о продолжении человеческой истории суждено позаботиться, согласно новейшим веяниям, искусственно выведенному — клонированному — созданию?
Таким образом, я снова оказываюсь у начала своей речи и опять раскрываю роман “Крысиха”, в пятой главе которого в сослагательном наклонении рассматривается вопрос о присуждении Нобелевской премии лабораторной крысе как представительнице миллионов других подопытных животных на службе исследовательской науки. И мне тут же становится ясно, как мало пригодны сегодня все увенчанные премиями изобретения для уничтожения бича человечества — голода. Правда, каждого, кто в состоянии платить, удается обеспечить новыми почками. Можно пересаживать сердце. Без провода звонить по телефону в любую точку Земли. Заботливо кружат вокруг нас спутники и космические станции. Благодаря хваленым достижениям науки придуманы и внедрены системы оружия, с помощью которых владельцы их могут многократно защитить себя от смерти. Что бы ни породила голова человеческая, все нашло свое поразительное воплощение. Вот только с голодом никак не справиться. Он даже увеличивается. Там, где бедность исконна, она оборачивается обнищанием. По всему миру растекаются потоки беженцев; сопровождает их голод. И никакая политическая воля, спаренная с научной искусностью, не исполнилась решимости положить конец буйно разрастающейся нищете.
В 1973 году, когда в Чили при активной благосклонности США начался террор, Вилли Брандт первым из немецких канцлеров произнес в ООН свою речь по случаю вступления в должность. Он заговорил о всемирном обнищании. Его восклицание “Голод — это тоже война!” прозвучало так убедительно, что разразилась буря аплодисментов.
Я присутствовал при этой речи. В то время я работал над романом “Палтус”, в котором речь шла о первенствующей основе человеческого существования — о питании, то есть о нехватке и изобилии, о больших обжорах и бесчисленных голодающих, о радостях нёба и хлебных корках со стола богачей.
Эта тема осталась насущной. Накоплению богатств бедность отвечает своим ускоренным разрастанием. Какими бы мерами безопасности ни отгораживались богатые Север и Запад от бедного Юга и как бы ни запирались они в своих крепостях, потоки беженцев все равно доберутся до них, никакие запоры не выдержат натиска голодающих.
В будущем об этом расскажут. В конце концов наш роман должен иметь продолжение. И даже если одним непрекрасным днем перестанут или запретят писать и печататься, если книг как средства выживания нельзя будет достать, найдутся повествователи, которые оживят нас своим дыханием, на новый лад прядя нити старых историй: громко и тихо, расчесывая и заплетая их, то смеясь, то плача.