Ознакомительная версия.
Как и Гоголь, Ницше беспрерывно передвигался по Европе в поисках места, – не какого-то прекрасного и комфортного места, которое с общепринятой точки зрения обладает привлекательными свойствами, а места, где именно ему, Ницше, могло бы хорошо чувствоваться, думаться, писаться. Такое место должно было отвечать сложнейшей комбинации условий, которые выставлялись одновременно всеми системами организма – от нервной и кровеносной до костной и мышечной. Причем выставлялись в ультимативной форме. Малейшие отклонения от требуемых условий, – например, отсутствие солнца в течение несколько дней или даже часов, мимолетный запах сырости в воздухе, колебания температуры, дождь, низко плывущее облако и т. п., – могли повлечь за собой сильнейшие приступы мигрени, тошноту, рвоту, бессонницу, боль в желудке, разлитие желчи, расстройство зрения, судороги и, наконец, то душевное состояние, которое сам Ницше называл мрачной беспросветной меланхолией.
Сырая и каменная Венеция, из которой не видно гор и которую нельзя назвать уединенным городком, вписанным в величественную картину природы и населенным горсткой неприметных жителей (таков, примерно, идеал места Ницше), кажется, не должна была даже выманить Ницше из полюбившейся ему Швейцарии. Впрочем, его и сама Италия выманила оттуда с трудом. Поначалу он лишь осторожно заглядывал в нее. В августе 1872 года он поселился для пробы в Бергамо и южнее этого города не спускался, потому что опасался удаляться от гор, горного воздуха, горных озер, альпийских ландшафтов. Из Бергамо он уехал через несколько дней – сбежал в швейцарскую деревушку Шплюген, расположенную на высокогорной дороге, и сообщил оттуда барону Герсдорфу, что чувствует себя «вполне довольным выбранным местопребыванием»
Позднее, скитаясь в поисках места, он все же продвинулся на юг – в глубь Италии. Однако знаменитый город на островах лагуны он повидать не спешил. Любая его южная поездка (в Рим, Неаполь, Сорренто) требовала, как правило, немедленной северной поездки – в альпийские города и городки… В Венецию его зазвал Петер Гаст – преданный друг и поклонник, увлекавшийся композиторством и отличавшийся деятельным воображением (когда Ницше лишился рассудка, ему чаще других казалось, что философ притворяется сумасшедшим). Обитая в Венеции, Гаст много раз настойчиво приглашал туда Ницше, который по разным причинам – главным образом из опасений за свое здоровье – отказывался от этой поездки. Но дело обернулось так, что Гаст однажды сам приехал за Ницше на озеро Гарда в Риву и доставил его в Венецию. Это случилось в марте 1880 года. В городе шли проливные дожди. Гаст был в ужасе. Он отлично знал, какое катастрофическое воздействие может оказать на Ницше дурная погода, особенно в таком городе, как Венеция, где нет утешающих картин природы, а есть лишь мертвые воды лагуны, пропущенные по каналам.
Но случилось чудо. Ни дождь, ни сырость, ни запах лагунной гнили, ни узкие улицы, затопленные сумраком, – ничто не могло затмить того восторженного чувства, которое вызвала в Ницше Венеция.
Восторг оказался не мимолетным. Венеция, куда Ницше потом приезжал много раз, втянула его в себя и поразила настолько, что о своей влюбленности в нее он писал и говорил с таким же постоянством, с каким Гоголь превозносил свое блаженное место – Рим. До конца сознательной жизни Ницше утверждал, что в Венеция – это единственный город, который он может переносить, в котором он счастлив и в котором ему всегда было «хорошо и приятно»… Почему?
Ответить на этот вопрос, рассуждая в том духе, что Венеция безусловно прекрасный город, невозможно.
Городов прекрасных безусловно (без множества всевозможных условий) для Ницше не существовало.
За чудом стояло действительно нечто чудесное. Устройство Венеции полностью совпадало с устройством ума Ницше.
Его слова о том, что «Венеция состоит из ста отдельных единств и в этом ее магическое очарование», можно применить к любой из его книг. Шмейцнера, прижизненного издателя, не раз выводило из себя то обстоятельство, что Ницше предлагал ему не цельные произведения, а собрания афоризмов – разрозненных единств, нанизанных на неуловимую нить. «Публика не хочет читать афоризмов», – заявлял ему издатель. Но это был непреодолимый стиль Ницше. Та к он хотел и так только мог писать… как «написана» Венеция, где каждый отдельно взятый уголок города или островок лагуны представляет собой законченный город или архитектурный афоризм. Это во-первых.
Второе совпадение еще более удивительное. Венеция – гигантский лабиринт, без всяких уподоблений. Стоит путнику уклониться от нахоженных маршрутов, и ближайшие переулки тут же его захватят, закрутят, перевернут и быстро передадут другим переулкам, мостам, улицам, которые сделают его представления о сторонах света и собственных координатах совершенно невнятными. Он будет долго блуждать в безвыходном, сдавленном пространстве, где нет ни юга, ни севера, ни горизонтов, ни направлений, ни самих небес, а есть только каменные проходы и узкая полоска света над головой, – он превратится в пленника. Но любому пленнику этого лабиринта a priori известно, что на его краю есть что-то такое, от чего все изменится. А именно – есть площадь Сан-Марко, на которую рано или поздно выведут запутанные улицы и переулки. И там, на этой площади, произойдет нечто родственное тому, что мыслят себе физики, когда говорят о сингулярности, Большом Взрыве, эре Планка и экспоненциальном расширении Вселенной. Произойдет взрывное и ослепительное расширение венецианского лабиринтного пространства. Мгновенно развернется праздничное вещество – огромные цветные флаги, сияние собора Сан-Марко, живое море, которое наползает на площадь. И все будет поставлено на свои места – горизонты, стороны света, солнце, небеса. Но неожиданность и сила этого взрыва таковы, что и сознание будет поставлено в особое состояние, как если бы ему открылась какая-то счастливая идея…
По такой же схеме происходила вся мыслительная деятельность Ницше. Это было блуждание по лабиринту мыслей в поисках некоей великой взрывной идеи, которая должна потрясти и привести в состояние эйфории, возвышенного ужаса и счастья, как, например, идея Великого Возвращения (не будем повторять вслед за Борхесом, что Ницше не первый ее открыл; с площадью Сан-Марко то же самое – когда она открывается взору путника, измученного кружением в сумрачном пространстве, у него возникает ощущение, что он первый обнаружил ее наличие в мире). В сущности, в философии Ницше нет никакой другой системы, кроме этой. Он помечал афоризмами пути своего блуждания и продолжал по наитию двигаться в сторону искомой великой идеи, как посетитель Венеции движется по наитию из темного лабиринта улиц к всепросветляющей площади Сан-Марко. Структура Венеции, как ни один объект мироздания, накладывалась на структуру сознания Ницше.
Не случайно в книге «Утренняя Заря», которая была начата во время первого приезда в Венецию и носила черновое название L’ombra di Venezia («Тень Венеции»), Ницше писал: «Если бы мы захотели и отважились создать архитектуру по образу наших представлений о душе, – мы создали бы лабиринт!» И не случайно в «Сумерках Идолов» он утверждал: «Афоризм, апофегма, в которых я первый мастер среди немцев, суть формы „вечности“».
Случайным можно считать тот факт, что Ницше очутился на площади Карло Альберто в Турине в первый день своего помрачения или окончательного просветления (как взглянуть: ведь он обнимал там в приступе сострадания лошадь, избитую кучером). Для сумасшествия ему, несомненно, была уготовлена площадь Сан-Марко в Венеции, где он должен был бы расцеловывать голубей.
Повестей, которые составляют знаменитый пушкинский цикл, конечно же, не пять, а шесть.
Шестой или, точнее, первой – является повесть о самом Иване Петровиче Белкине. Покойном. Это очень важный момент.
Пушкин сразу же объявил его покойным. Как автор – как мистификатор – Пушкин, несомненно, поступил мудрее, чем Гоголь, который представил публике своего Рудого Панька не только очень живым, но и очень говорливым.
Белкин в той особой пушкинской повести, которая носит название «От издателя», молчит. Его нет. Он покойный.
Выдуманному автору, во избежание дальнейшего разбирательства о природе и подлинности его личности, лучше всего быть покойным. Пушкин знал это превосходно. Мысль о том, что Белкин безвозвратно отсутствует на этом свете, он старался внушить читателю с особой настойчивостью. В коротком тексте, который повествует нам о Белкине, слова из одного семантического поля – «смерть», «покойный», «покойник», «кончина», «умер» – встречаются двенадцать раз.
Даже в деловых письмах к Плетневу, когда это было вовсе не обязательно, ибо адресат уже был подробно извещен о принадлежности Белкина к области фантастического, Пушкин не забывал держать Ивана Петровича твердой рукой в мире ином. «Я переписал мои пять повестей и предисловие, то есть сочинения покойника Белкина, славного малого», – сообщал он Плетневу в одном письме. В другом – писал: «На днях отправил я тебе через Эслинга повести покойного Белкина, моего приятеля».
Ознакомительная версия.