Где-то в глубине души немало удивляясь таким неожиданным и новым для себя мыслям, ты скосил взгляд на пустующую кровать. Призрачный лунный зайчик куда-то запропал. Ты невольно поискал его глазами и, найдя, почему-то обрадовался: он уже сполз с кровати и смутно распластался теперь по полу, в дальнем углу просторной спальни. Нет, это не был просто осколок мертвого лунного света — он казался тебе живым, одухотворенным, как чья-то близкая трепетная душа, в тягостный час он мог согреть и разделить стылое человеческое одиночество. Он с тобою, подсвечивающий, как серебряная чаша, сквозь туман, он полон таинственной силы своей матери-луны и неземного какого-то сочувствия или сожаления...
Ты лежал не шелохнувшись, сон твой давно прошел. Не мигая, все следил за тем же лунным зайчиком, который незаметно для глаз все ближе и ближе подбирался к стене, высвечивая половицы... Ты задумался о чем-то, и, когда взглянул другой раз, лунный с расплывшимися краями зайчик был уже на стене. Он взбирался все выше, к какой-то ему одному известной цели — и потом, взобравшись наконец на потолок, будто замер; некоторое время вы смотрели друг на друга, смотрели долго, внимательно и сочувственно, замерев перед какой-то большой тайной... Но вот круглая серебряная чаша его, будто обламываясь по краям, становилась все меньше и меньше, таяла, меркла на глазах. Пройдет еще какой-то миг — и туманное пятнышко лунного света, оставив тебя одного в объятиях ночи, наедине со своей растравленной душой, покинет тебя навсегда. И ты как никогда остро и горько почувствовал вдруг это надвигавшееся одиночество в пустой и душной, погруженной в предутренний мрак супружеской спальне...
Встал ты, немного погодя, совершенно разбитым. Пока вместе с матерью в тягостном молчании пил чай, в окне серел долгий зимний рассвет.
* * *
Из дома Быдыка ты вышел в этот день с тяжелым чувством. Знаменитый земляк проводил тебя до порога, подал на прощание руку, И, пожимая ее, ты нашел в себе силы вежливо улыбнуться, хотя, правду сказать, на душе было тошно. Отойдя подальше, криво усмехнулся, качнул головой. Выходит, и ты способен притворяться, делать хорошую мину при плохой игре...
Вообще-то у тебя и в мыслях не было заходить сюда. Жена, не повидавшись с тобой, ушла на работу. Настояла мать: «Ну как же так? Вместе росли. Неразлучными были, как ягнята-близнецы. По доброму нашему обычаю, к приехавшему издалека, будь он даже мальчишкой, все на поклон спешат. Так что не упрямься, сынок, загляни, отдай салем, с тебя не убудет...» Послушался, пошел, а что из этого получилось? Ну, поговорили. С ходу сцепились. И окончательно выяснилось: совершенно чужие... Взаимная неприязнь в душах отнюдь не развеялась. Наоборот, сердца ожесточились. И, главное, все по-прежнему неясно...
Когда ты вошел, совиноглазый дядюшка Азима копошился в прихожей — прибирал обувь. Должно быть, твоего прихода здесь никак не ожидали.
Из глубины комнаты донесся знакомый тебе, сытый, с барственной ленцой баритон. Ты вслед за суетливо заспешившим совиноглазым пошел туда, на голос. Гость, видно, только что побрился и теперь, стоя перед круглым зеркалом на стене, протирал огуречным лосьоном гладкое лицо. Увидев тебя в зеркало, протянул: «А-а-а... дружище!» — и не спеша пошел навстречу, протягивая обе руки, словно намереваясь, как в былые времена, заключить тебя в объятия. Однако, подойдя вплотную, отчего-то раздумал, лишь слегка пожал кончики твоих пальцев и тут же отпустил.
— С приездом, значит?
— Аминь, дорогой, — ответил за племянника совиноглазый. — Наш Азимжан, говорю, родной свой аул не забывает, говорю. На этот раз вовсе, говорю, нежданно-негаданно на-нагрянул, говорю.
— Хорошо, что сейчас приехал. А то через год-другой здесь одни пустые дома застал бы...
— Ой, беда, говорю, беда... Что с народом делается — не пойму, говорю. Дай аллах, говорю, чтобы добром все кончилось, говорю...
Азим держался равнодушно, будто разговор не имел к нему никакого отношения. Ты помимо своей воли покосился на белые шелковые занавески на окнах гостиной...
— Азимжан говорит, когда море высохнет, говорит, со временем, говорит, большие города построят. Благо наступит, говорит.
— Насчет блага сомневаюсь. А вот боюсь, лишимся и того, что имеем.
— Ой, не говори, доброе слово — половина блага, говорят.
— Ну, что же... если утешение в словах, то не лучше ли послушать нашего гостя?
Совиноглазый спохватился, поспешно поставил в углу стул И, подобрав полы чапана, сел, приготовясь слушать своего племянника. Сидел — точь-в-точь сова в зоопарке, что слепо уставилась при дневном свете в пустое пространство.
— Земляки твои, знаешь, в отчаянии... родные места покидают, — начал ты, все более раздражаясь от этих белых шелковых занавесок, лезущих в глаза, — ну, на это что скажешь?
— Вижу, нервы у тебя сдают. Ты-то, дорогой, чем раздражен?
— Поживи среди нас — посмотрю я на тебя, — досадуя на свою горячность, примирительно сказал ты.
— Это-то верно... Трудно стало, говорю. Все рушится к шайтану, говорю.
— Ну, как живешь? — неожиданно спокойно спросил Азим. И лицо его стало приветливым, добрым. — Давай садись. — Он указал на стул. Видя, однако, что ты заупрямился, он рассмеялся, взял тебя под руку, сам усадил. Потом пододвинул другой стул, сел рядом, положив руку на твое плечо. Ты отстранился было, но Азим, как это бывало в ваши молодые годы, по-свойски, уверенно увлек тебя и покровительственно притянул к себе; — Ф-фу ты, черт... тебя и не обхватишь.
И этот дружеский жест напомнил тебе то далекое и невозвратное, отчего у тебя на мгновение даже сердце дрогнуло.
— Да-а... и ты, брат, стареешь, — вздохнул Азим, коснувшись кончиками пальцев твоего виска.
Между тем ты все взглядывал на окна, на эти назойливые, лезущие в глаза треклятые шелковые занавески. Может, то была теща? Ведь она никак не может смириться с неумолимо надвигающейся старостью и все продолжает с некоей претензией тщательно укладывать свои крашеные лохмы на затылке. От этой мысли ты почувствовал вдруг облегчение, будто камень с души сняли... И даже повеселел.
— Слушай, Жадигер, помнишь голодные послевоенные? Как ты — не знаю, а по мне, будто вчера все было...
— А прошло немало лет...
— Слушай, а помнишь, как впервые отправились в школу? Одеты черт знает во что. В животе урчит.
— Ой, те годы ужасные были, говорю. Лучше и не вспоминать, говорю.
— И каждый день по дороге в школу мы, помнишь, к пекарне сворачивали... стояли с подветренной стороны и с такой жадностью вдыхали запах печеного хлеба.
— А пока топтались там, опаздывали на первый урок... — С улыбкой вспоминая голодное детство, ты и сам не заметил, как на глазах твоих навернулись слезы. — А все равно славное было время? Ох, славное! Лучшей поры и не припомню.
— Да ну его... Если уж честно, то ничего такого славного и не было...
Ты недоуменно глянул на друга. Размягченный воспоминаниями далеких дней, не заметил, оказывается, что Азим давно уже убрал руку с твоего плеча и — пока ты предавался таким далеким, таким нереальным теперь воспоминаниям детства — успел уже взять себя в руки, на его лице появилось безразличие. А когда ты посмотрел на него, он уже сидел вальяжно, откинувшись на спинку стула.
— Как мать? Бодра?
— Слава богу...
— Сколько раз она меня угощала! Жаль: очень спешу. Но все равно забегу на минутку, проведаю.
— Пошли тогда сейчас.
— Нет... Позже зайду... как-нибудь...
— Дай только заранее знать. Барашка в твою честь зарежем.
Азим как-то отрывисто, будто стараясь, чтобы на ухоженном лице не обозначилось ни морщинки, засмеялся:
— Ах, ровесничек ты мой простодушный! Сколько бы ни учило тебя государство, а степные твои привычки выбить никак не может. Казах из тебя так и прет. Тебе, верно, и невдомек, что в наше время европейцы, к примеру, встречают гостя чашкой кофе или там бокалом аперитива... А ты — барашка!..
Ты не знал, что ответить: удивили не сами слова, не тон, каким были они сказаны, а тот быстрый, откровенно унизительный взгляд, брошенный на тебя сбоку, как бы вскользь... В этом взгляде почудилось что-то знакомое. Точно такой взгляд ты где-то видел, но где? И кто был тот человек, который имел обыкновение как бы пригвождать таким вот холодно-надменным взглядом незадачливого собеседника?
— У каждого народа свои обычаи, — недовольно буркнул ты.
— Сказал! Много ли нынешним казахам проку от дедовских чапанов и лошадок?
— Не знаю, как насчет чапанов, но что касается лошадок, то ведь нынче ты сам, кажется, приехал на них.
Что ни говори, этот дьявол умеет прикрыться личиной холодного безразличия. Видишь, как он, избегая ответа, снова напустил на себя отсутствующий вид, отвернулся и уставился в страницы какой-то раскрытой книжки на столе.
Пауза неприлично затягивалась. Азим перевернул страницу, потом другую. Может, пора встать и удалиться? Но вместо этого ты неожиданно для себя сказал: