Но советский солдат вслед за ножом вынул из мешка большой кусок сала и буханку хлеба. Отрезав толстый ломоть сала, он положил его на хлеб и дал ребенку: мальчуган тотчас же вцепился в сало, как мышонок.
— И тут я ей сказал… — задумчиво проговорил мой собеседник. — Чего пужаешься, говорю? Раньше надо было пужаться, когда твой муж воевать с нами пошел, совесть свою Гитлеру продал! А сейчас бояться нечего: советский солдат ребенка не обидит. У меня у самого такой малый дома растет… Она молчит, только глаза на меня таращит. И тут я ей говорю: но вот что ты запомни. Ты этот день крепко запомни, чтобы твой сын с моим сыном никогда на военной дороге не встретились. Поняла?
Соколов помолчал.
— Немецкого языка я не знаю, — продолжал он. — Да и она по-русски, наверное, ни бум-бум. Но понять меня — поняла. По глазам вижу, поняла. Вот только не знаю — запомнила ли… А запомнить ей надо было, навсегда запомнить. — Он почесал подбородок. — Отдал я ей мальчишку, отъехал от перекрестка, вижу: стоит мальчуган, мое сало жует, второй ломоть сала в другой руке держит. А мать на него смотрит. Смотрит и плачет.
…В это время мы подъехали к редакции, и Соколов установил машину у подъезда. Но я не выходила. Я продолжала сидеть рядом с водителем, раздумывая над историей, которую он рассказал, и ожидая ее продолжения.
Он молчал и только курил. Молчала и я. Молчала и думала о его поступке.
Нет, это не была сладенькая доброта «всепрощения» Солдат, прошедший дороги войны, видевший своими глазами раны, нанесенные Родине врагом, проливший свою кровь, потерявший на войне многих товарищей, — помнил все, он ничего не простил.
Но он думал не о мести за прошлое, а о мирной жизни в будущем.
Это была подлинная гуманность, истинное великодушие мужественного, сильного, чистого человека.
Перед ним еще были дороги войны, но он уже видел впереди светлый путь мира. И во имя утверждения мира на земле он сказал стоящей перед ним растерянной, беспомощной, начавшей что-то понимать немецкой женщине:
— Запомни этот день! Запомни так, чтобы твой сын с моим сыном уже никогда бы не встретились на военной дороге.
Сумела ли она это запомнить?
Запомнил ли это ее сын, шестилетний мальчуган, который нынче стал взрослым?
Что делает сейчас этот немецкий юноша? Что делает сын Соколова, которому сейчас столько же лет, сколько его немецкому сверстнику?
Эти вопросы настолько занимали меня, что, позабыв о том, что меня ждут, я продолжала сидеть в машине, остановившейся у подъезда редакции.
— Расскажите мне о вашем сыне, — попросила я. — Где он, что делает?
— Да что особо рассказывать! Учится неплохо. Парень как парень. Вот только драчливый шибко.
— В каком смысле?
— Да в самом обыкновенном. Недавно домой пришел весь перепачканный, под глазом синяк, у пиджака рукав оторван… Мать так и ахнула. Оказалось, был он в парке, увидел, как к девушке три хулигана пристают. Их трое — он один. И полез все-таки один против трех, дурья голова! — сказал отец со скрытой гордостью. — Потом уже товарищи подоспели… — Он покашлял. — А то летом был в колхозе на практике. И там, можете представить, в драку полез — только уже в другом роде. Нашел какие-то упущения, пошел к председателю, к главному агроному — те от него отмахнулись. Так он, верите, уперся на своем! Я, говорит, не уеду, пока не докажу, вы, говорит, и сами это понимаете, только вам спокойней ничего не менять. И пошел, и пошел… Ну, уж на него писали и туда, и сюда: мальчишка, мол, невежда, берется нас учить, разводит склоку вместо того, чтобы своим делом заниматься… Его товарищи уже в Москву вернулись, а он все там. Наконец вызвали его в область для объяснений. И тут оказалось, что в чем-то он по молодости хватил лишку, начудил, а в главном — правда-то все-таки была его! Ему бы, конечно, поостыть маленько, куда там… — Отец засмеялся. — Вернулся домой опять в шишках, хоть их глазом и не увидишь. А довольный! Правда-то все-таки оказалась его? Его! Ну, дома, конечно, начался разговор. Мать говорит: «Витя, ну что ты не в свои дела лезешь! Больше всех тебе надо, что ли?» А он помалкивает. Мать говорит: «Отец, ты бы ему сказал! Гляди, как бы не навредил себе Витька…» А я же помалкиваю. Смотрим мы с ним друг на друга молчим. Но мать у нас, между прочим, тоже не из колодца вылезла. Глазами поморгала и говорит: «Зря я, конечно, нервы трачу, оба вы одинакие, что сын, что ты. С вами, говорит, не соскучишься, все что-нибудь да выкинете…»
Мы помолчали.
— Жениться он не собирается?
— Нет, пока бог миловал.
— Что так? Считаете, что рано ему семьей обзаводиться?
— Конечно рано! Пусть на ноги станет, специальность получит, тогда и женись. Девушка у него есть институте с ним учится на одном курсе. Тамарой зовут. Веселая такая, хохотунья и до того пересмешница, таких просто и не видал! Разве что в лесу, вроде как дрозд. Но Тамарка, знаете, очень добрая. Хороший добрый человек, и нам с матерью она нравится. А жениться Витьке все-таки рано.
— Простите… Это, конечно, дело не мое. Но вы-то сами женились рано? Если посчитать, то, наверное, раз в таком возрасте, в каком сейчас ваш сын…
Мой собеседник покосился на меня с некоторым неодобрением.
— Ну, знаете, вы нас с ними не равняйте! В ихнем возрасте я уже сам себе хозяином был, самостоятельным человеком был, шофером работал. Возраст, может, и один, а понятие о жизни другое.
Мы опять помолчали.
— Вчера с женой у нас был разговор. Рано, Ваня, говорит, Витьке жениться, пусть хотя бы подождет, пока на пенсию выйду. Вдруг ребеночек, говорит, у них родится, разве я смогу и работать, и за дитем смотреть? Это, говорит, мне не по силам будет, надо, говорит, и о матери ему подумать. За маленьким смотреть и растить — дело нешуточное. А потом помолчала, глазами поморгала и вздыхает: «А если правду сказать, Ваня, так я этого маленького жду не дождуся!..» Вот и разбери этих баб. — Он искоса посмотрел на меня.
Я засмеялась и только хотела еще о чем-то спросить его, как нечаянно глянула на часы и ужаснулась. Конечно, я уже опоздала на встречу с польским товарищем и так опоздала, что просто совестно было туда идти.
Попрощавшись с новым знакомым, я вылезла из машины и пошла по Кузнецкому мосту.
Как всегда, там было людно и шумно.
Узенькие тротуары заполнились прохожими, машины с трудом втискивались на стоянки, троллейбусы, нервно подрагивая длинными подвижными усиками, катили по скользкой брусчатке. Весь привычный, милый сердцу гул московского дня обступил меня, и я шагала по мостовой, засунув руки в карманы и раздумывая над тем, что только что услыхала.
Я думала о Витьке, которого ни разу не видела, о беспокойном парне, что не умеет и не хочет стоять в стороне, о великом чувстве «ответственности за все», которое определяет одну из главных черт морального облика каждого настоящего человека.
Думала я и о матери Виктора, о том, что голос мудрого сердца подчас куда сильнее, чем подсказка будничного благоразумия.
Снова и снова вставала в моей памяти удивительная история, рассказанная Соколовым, дальняя военная дорога, испуганные, вопрошающие глаза немецкой женщины, хлеб, которым советский человек, русский солдат, накормил чужого ребенка во имя мира, утверждаемого на земле.
И вся эта семья, судьбы которой я случайно коснулась, вдруг предстала передо мной, как живая ветвь, полная света и правды жизни.
Они работают в цехе рядом.
Поначалу даже кажется, что они похожи друг на друга. Не сразу поймешь, откуда берется это ощущение сходства: ведь у них различны и возраст, и внешность, и характер.
Петру Алексеевичу Авдееву лет пятьдесят с лишним. У него обветренные румяные щеки рыболова, голос у него тихий, внешность мягкая, степенная, движется он неторопливо.
У Леонида Михайловича Куропаткина взгляд с «колючинкой», движения быстрые и ухватистые; производит он впечатление человека ершистого, резковатого. Он моложе Авдеева лет на пять-шесть.
Рабочая повадка их тоже различна.
Куропаткин скор на решение, на придумку; живая искра творческого поиска загорается в нем быстро, с неудержимой силой. Чем сложней задача, тем с большим азартом он за нее берется. Для него не так уж важно, кто закончит начатую им работу: найдя верное решение задачи, он может легко передать другому ее «доводку».
Авдеев всегда, при всех обстоятельствах хочет сам, своими руками вести дело от начала до конца. Для него нет в работе важного и неважного, любимого или нелюбимого. Когда вы стоите рядом и смотрите, как он, надев очки, неторопливо разглядывает чертеж и берет в руки инструмент, когда вы видите его движения, размеренные и поразительно точные, настолько отработанные, что, кажется, он не ошибется даже с закрытыми глазами, — вы вспоминаете поговорку: «Поезд доходит до конечной станции не потому, что идет быстро, а потому, что идет непрерывно».