— Баскарма, да ты... — сдавленно проговорил, схватив тебя за плечо, тот. — Да ты что? В уме ли? Как это понимать? Избивать члена колхоза... да ты знаешь, что это такое?!
— Пусти!
— Не могу! Ты что... хочу бью, хочу милую — так, что ли?! Не-ет, так не пойдет. Это же хулиганский поступок, ты понимаешь...
— Ну и к...
Ты, кажется, вовремя спохватился, прикусил язык. И парторг тоже сразу замолк, как бы предоставляя тебе возможность договорить, сполна высказаться. Но, увидя, что из тебя теперь слова клещами не вытащишь, невольно бросил:
— Ну и натворил, баскарма... А что это за люди? Зачем ты их собрал?
— Какие люди?.. Где?
— А ты не знаешь, да?! Хе!..
Сердце твое чуяло недоброе. Опережая парторга, вымахнул коридором на улицу. Да что ж это такое?.. Срам! Срам какой! Большая толпа — одни твои сородичи и сочувствующие — стояла мрачнее тучи перед конторой. И лица у всех хмурые, решительные. Кое-кто даже с плетками, веслами и баграми. Постарался, старый дьявол...
— Что... вам тут надо?!
Вперед вышел Упрямый Кошен.
— Жадигер... родной наш... Что бы там ни случилось, знай: верные люди ради тебя... ради твоего... Мы с тобой, ты знай!..
— Ради меня? Зачем?
— Да, мы за тебя. Только скажи, и мы... — сказал было Кошен.
— О, дурачье! А ну, по домам! Живо! Кому говорю!..
И опять кровь ударила тебе в голову, бешенство ослепило. Только и помнишь, как сбежал с приступка правления прямо в толпу, как вырвал у кого-то из рук плеть, хлестнул одного, другого.
— По домам! По домам! Прочь! Проваливайте! Чтоб духу вашего... Ах, дурачье! Кого послушались?! Кого, а?! Прочь! Прочь!
С перекошенным лицом, с белыми, выкатившимися от злости глазами, ты и впрямь, наверное, был страшен, и толпа подалась, заволновалась, ропот недоумения прокатился по ней, точно ветер по степной сухой траве:
— Никак рехнулся, бедняга!
— Допекла, стало быть, баба...
— Видишь, лица на нем нет.
— Ойбай, от греха подальше. Еще покалечит, дьявол!
— Ну, что ж... уйдем. Не надо так не надо. Ну его к аллаху!
Толпа дрогнула, стала на глазах распадаться. Упрямый Кошен тоже отступил, оглядываясь назад: нет, непривычно было видеть обычно покладистого, спокойного баскарму таким... И лишь один шофер-бала не тронулся с места. В его руке была монтировка. Видно было, он только что подъехал сюда, выскочил из машины: помятый, чумазый, взгляд твердый, жесткий. Смотрит прямо. Кепка со сломанным козырьком против обыкновения сдвинута на затылок.
— А ты что тут!.. Прочь с моих глаз! Н-ну!..
Плеть со свистом полоснула шофера по ногам, обвилась... Но тот не сдвинулся, лишь покачнулся, и тогда ты снова вскинул камчу, рявкнул:
— Сгинь, говорю!.. Уходи! Все уходите к... Ну-у...
В глазах шофера сверкнули слезы. Рука твоя с плетью на миг повисла в воздухе и бессильно упала. Ты с досадой отшвырнул плеть. И с ходу взлетел на гнедого со звездочкой на лбу, которого, похоже, только что поставил у коновязи напротив конторы парторг.
— Эй, баскарма, куда-а?! Постой, разговор есть...
Подобрав повод и заворачивая коня, ты на миг в упор глянул на него. Меньше всего тебе сейчас хотелось говорить с человеком, считавшим своим непременным долгом всех поучать и наставлять.
— Подождешь... К морю съезжу, посмотрю, — буркнул ты, ударив гнедого каблуками, не глядя на расходившуюся толпу.
— Слаб лед, уже глядели. Ни сегодня, ни завтра не сунуться. Прошу, не задерживайся. Мы вдвоем с предместкома ждать будем! — прокричал парторг.
Ты понимал, что не скоро вернешься. Конь галопом вынес тебя за аул, в побелевшую прибрежную степь, лишь там ты попридержал его. Спустился тропинкой по крутояру к берегу, у крайней дюны спешился. Отпустил, стреножив, гнедого, а сам раздраженно, широко, теперь не сдерживаясь, зашагал к морю. Рассыпчатый нетронутый снег, слегка примороженный, хрустел, взвизгивал под сапогами. Но и здесь Сары-Шая не выходил из головы, будто преследовал по пятам и в этой безмолвной снежной пустыне, путался под ногами, визжал и кричал. Гнев снова обуял тебя и теперь точно гнал куда-то, и ты шагал все быстрей, беспорядочней, вспахивая громоздкими спотыкающимися сапогами эту холодную, равнодушную ко всему белизну. Шел долго, пока не почувствовал, что лед будто подаваться стал, пока не услышал слабый, множащийся треск. Думал о Сары-Шае. И тут, осененный неожиданной догадкой, резко остановился. Постой, постой... Почему этот желтоглазый сморчок, завизжавший было, вдруг разом затих, едва лишь из носа пошла кровь? В самом деле, даже рукой ни разу не махнул, не уклонился, не пытался отворачиваться... Почему он, словно готовый умереть в твоих руках, сам лез под кулак, поочередно подставляя то нос, то глаза, то лицо? Неужели ж так ошеломило, подбило его горе, так унизило бесчестье, что ему все равно? Или это было очередной безумной вспышкой упрямства? Да постой... погоди! Если, скажем, подбит глаз, сворочены скулы, нос в кровь разбит, то ведь лучших улик в тяжбе не сыскать... А для улик, естественно, нужны факты. А коли есть факты, то нетрудно состряпать какой угодно акт. Вот оно что, оказывается... вот к чему рвался, стремился желтоглазый интриган... Ничего не скажешь, ловок. Ах, стервец! Ах, скорпион... в черной своей злобе сам себя жалить готов! Теперь уж набьет карман актами — и помчится в район. Интересно, как поведет себя Ягнячье Брюшко, когда увидит на столе компрометирующие тебя бумаги? Неужели и здесь в своей любимой позе, сцепив пальцы на животе и прищурив глаза в сладостной улыбке, скажет торжествующему Сары-Шае: «Маладес! Маладес!» Впрочем, об этом ничего определенного ты сейчас сказать не мог, но зато повадки дорогого родственничка хорошо знал. Если даже ничего он в районе не добьется, навряд ли на этом остановится. Пойдет дальше и выше. Не выйдет в области — отправится в столицу. Кто-кто, а он-то для достижения своей цели не пожалеет ни времени, ни себя. И уж будьте уверены, непременно найдет управу на зарвавшегося, прибегнувшего к рукоприкладству председателишку какого-то рыболовецкого колхоза. И тогда уж вволю потешится родич твой, заклеймит, разоблачит на весь белый свет, осрамит, испоганит и тебя, и твою честь...
Зимний день стремительно скатывался в сумерки. А он как утром пришел сюда, так и остался на размеренно вздыхающем под ним шатком льду. Позади простиралась заснеженная приаральская степь. Впереди маялось, мятежно ревело, обламывая непрочную кромку льда, открытое море. Мороз бессилен был сковать его. До рези в глазах всматривался он в этот огромный, казавшийся беспредельным под небесным сводом мир, который сузился теперь для него до крохотного, в девственном снёгу вытоптанного пятачка у его ног. Почему-то казалось, что вместе с устало павшими прямо у его ног следами обрывается, кончается и его путь. Ну, скажи, куда теперь идти? К кому? И не всерьез ли кажется тебе, что вот за этим мятежно и скорбно стонущим морем обрывается, кончается и земля, и небо, и людская обитель? Было время, когда твои предки-рыбаки мало знали, ничего не ведали почти о большом мире, простирающемся где-то за их извечными, сызмала привычными степями и морем. Не предполагали даже, что их красивые мечты где-то отчасти давным-давно уже осуществлены предприимчивыми сынами других племен, других народов. И блаженные в неведенье твои предки не пытались искать ответа всему непонятному, непостижимому, не утруждали себя объяснениями, а с какой-то детской непосредственностью приписывали все грозное, могущественное богу на небе, а все священное — его пророку на земле. В то время старцам рыбачьего аула казалось, что, захоти, положим, пророк и владыка морей Сулеймен[5], — нипочем ему отправиться в любой конец света, шагая по воде, как по суше... Владеть бы и тебе сейчас тем чудодейственным даром пророка Сулеймена, и ты, верно, тоже, не задумываясь, зашагал бы по волнам ревущего под тобой старого Арала, пошел бы куда глаза глядят, постукивая по гребням чудо-посохом, и шел бы, шел, не останавливаясь, в неведомые края... Но — увы! — нет у тебя такого волшебного посоха, да и сам ты никакой не морской владыка Сулеймен. Правда, доживает в рыбачьем поселке последние дни седобородый старичок по имени Сулеймен. С утра выползает на улицу, кряхтит, греет на солнышке старые кости, не расставаясь с зажатым между коленями посохом. Он тоже всю жизнь провел на море, однако так и не сподобился познать тайну священнодействия пророка. Если он, аульный старичок Сулеймен, и достиг чего к концу своей жизни, то разве что пенсионных грошей, которые более-менее аккуратно получает раз в месяц из рук мальчишки-почтальона. Когда-то, сказывают, и этот старик ходил в море, ставил сети вместе с твоим отцом. Теперь же подойдешь к нему, поздороваешься — и он, стосковавшись по людям, поспешно зажав посох между трясущимися коленями, вцепится обеими руками в твою руку и долго не отпускает ее, попеременно подставляя тебе то одно, то другое ухо, прося: «Что-о?.. Говори громче!»