А чего он только не вытворяет в аулах! Ты, однако, притерпелся и на многие его выходки попросту смотришь сквозь пальцы. Что бы там ни было, а дело свое он знает. И если разбитый и искореженный на проселках грузовичок все еще исправно служит колхозу, то лишь благодаря ему. И еще есть в нем одно золотое для тебя качество — безотказность. Подними его в любое время дня и ночи, и он всегда готов к твоим услугам. Растолкай его на рассвете, даже после буйной какой-нибудь ночки, — и он промычит что-то спросонок, протрет глаза, головой помотает, пятерней расчешет жесткую, отродясь не видавшую гребешка спутанную гриву — и через минуту уже на дворе. Там он, долго позевывая, помочится непременно на пыльный скат грузовика, встряхнется по-собачьи и лишь потом лезет в кабину, плюхнется на продавленное сиденье. Скажешь только: «Жми!» — и он поплюет попеременно на ладони и с готовностью откликнется: «М-ма-мент!..» Как-то раз ты поинтересовался у него, что означает его магическое слово, — и, к своему удивлению, услышал, что он и сам того не ведает... Сунул пальцы под свою мятую засаленную кепчонку, почесал затылок и хмыкнул неопределенно: «А хрен его знает! Ты говоришь: «Жми!» — а я, стало быть, отвечаю: «Пожалуйста, коли тебе охота...»
Зовут его Кожбан. Однако никто в этом краю не называет его по имени. И стар, и млад, и в глаза, и за глаза — все кличут его всегда «шофер-бала». И хотя шофер нынче более чем зрелый джигит, он ничуть не обижается на то, что называют его «бала» — мальчишкой. Пожалуй, даже наоборот; настолько сжился с этим прозвищем, которым его окрестили люди, настолько освоился с ролью расторопного, готового услужить всем паренька, что и старших, и тех, что моложе его в ауле, одинаково величает «ага», то есть «дядей». С такой же простоватой безотказностью, не глядя на старшинство, выполнит просьбу любого: только заикнись — и уже, смотришь, спешит к грузовичку, чтобы через мгновение мчаться как угорелый хоть на кран света...
— Ну вот, басеке, и Аральск! — явно повеселел шофер, когда из-за черного увала запестрели крыши окраинных саманных домов. — А то едешь-едешь, а кругом одни развалины... Как на погосте, так твою!..
В прежние — совсем еще недавние — времена первыми бросились бы в глаза мачты кораблей в порту. Они были куда выше самых высоких зданий в городе. Но с тех пор как море начало уходить, судоходство на Арале прекратилось, и кое-какие оставшиеся суда, когда-то плававшие в Ургенч и Муйнак, чернели, гнили теперь там-сям на приколе, точно туши гигантских рыбин, выброшенных бурей на берега и мели.
— В город заедем, басеке?
— Зачем? Жми-ка лучше кольцевой дорогой прямо к Сырдарье.
— Конечно, можно... Но, басеке, не получится.
— Как? Почему?
— Бензин на исходе. Придется заехать.
— Тогда... что ж, ничего не попишешь. Только, ай-налайын, без задержки.
— Скажешь тоже, басеке! Меня, небось, теща у заправочной не ждет. И рюмашки никто не поднесет. Заправлюсь — и погоним...
— Вот-вот, дорогой. Нам ведь еще сотню отмахать надо.
Шофер согласно кивнул. Заправочная была на окраине города. Когда подъехали ближе — ужаснулись: очередь машин из города и районов, из аулов и из столицы, стоящих впритык друг к другу, вытянулась в бесконечный, теряющийся где-то на шоссе хвост. Каких только марок не было здесь, на небольшом пятачке заправочной: махонькие «Запорожцы», тяжелые груженые МАЗы, КрАЗы и БелАЗы.
— Ну и влип, мать твою!.. — зло ругнулся шофер.
— Да... проблемка, — озадаченно вздохнул ты.
— Э, басеке, где нынче нет этих браблем, будь они неладны. Шаг ступишь — и, божалыста, браблема. А ведь на каждом шагу твердим: мол, нефти у нас — море бездонное. А выходит, и она — как наше Аральское...
— Попридержи-ка язык!
— Нет, в самом деле: какую газету ни возьми, вплоть до наших «Аральских волн», только и твердят про...
— Замолчишь ты или нет?! Тоже мне, мыслитель...
— Ну ладно — молчу. Только от нашего молчания, знаешь...
Шофер еще что-то бор мотнул уже невнятно. Опять, наверное, крыл кого-то в хвост и в гриву.
— Этак мы, дорогой, проторчим тут до ночи. Может, дотянем как-нибудь до Сырдарьи, а?
Шофер длинно присвистнул:
— Да ты что, басеке! Нас, сотворенных из кости и мяса, можно еще кое-как уговорить. А железо ведь твое «как-нибудь» не признает. Бензин кончится — и будем, как кол, торчать среди степи. Хоть ты тресни тогда.
— Апырай, ну сам подумай — разве тут дождешься?
— Зачем нам ждать?
— То есть?
— М-ма-мент! — шофер хитро подмигнул.
Не раз ты был свидетелем того, как при таинственном слове «м-ма-мент» у него запросто, как бы сами собой, решались порой самые сложные дела. Интересно, что же на этот раз придумал? Ты решил понаблюдать за ним. А он между тем надвинул сломанный козырек кепчонки на самые брови, припал телом к рулю, нажал газ. И не успела шоферня вокруг опомниться, как он, шустро лавируя между рядами скученных машин, неуследимо, точно ртуть, протиснулся вперед, к бензоколонкам. Шоферская братва всполошилась, загудела:
— Эй, эй, ты куда?
— Откуда этот хрен моржовый взялся?
— А ну, проваливай! В шею его, бл...! Шустрик нашелся!..
— Кто там поближе — не пускайте!
Но шофер-бала и бровью не повел. Спрыгнул с подножки, сплюнул и затоптал свою давно потухшую папироску. Нашарил под сиденьем связку воблы. Теперь-то тебе ясно стало, что именно последует за этим его, не раз выручавшим, «м-ма-ментом»... Сейчас он, конечно, нимало не мешкая, направится прямо к заправщику и, какого бы рода-племени тот ни был, поприветствует своим непринужденным «салут!» и бросит перед ним сухую связку воблы. И если растерявшийся при людях заправщик не сразу потянется к ней рукой — тогда шофер-бала пойдет напролом. «Ты, дорогой, что? — скажет. — Такую воблу нынче во всем Арале не найдешь, клянусь аллахом! Пальчики оближешь! Особенно с пивком, а?!» И отбросит связку в угол, отбрасывая этим и все сомнения малость озадаченного заправщика.
Как-то, помнится, Бакизат надо было срочно ехать в Алма-Ату. Билетов на поезд не было. Ты стоял в растерянности, а тут еще и теща не преминула попилить тебя при народе: «Ну, чего стоишь? Нынче разве скотоводы, рыбаки не в почете? Разве не возносят их на каждом собрании? Вот ты и покажи свои хваленые права... Ступай вон к той кассирше и объясни ей, что ты трудяга-рыбак. И не простой, а дипломированный!.,» К счастью, выручил его тогда все тот же расторопный шофер-бала. Мигнул тебе, сказал: «М-ма-мент!» — и, выхватив из-под сиденья десяток сушеных чебачков, нанизанных на засаленную бечевку, направился к плотно закрытому окошку кассы. Не сразу оно отворилось; но уже вскоре оттуда послышался проникновенный голосок: «А вам в какой вагон, товарищ?»
Нет, с таким шофером не пропадешь. В ауле он и святошей прикинется: полотенце на голову намотает и вместе с муллами заупокойную молитву пробормочет, а в городе и за рубаху-парня сойдет, из самого, казалось бы, безнадежного положения вывернется, в игольное ушко пролезет!..
* * *
— Салам алейкум!
Никто не ответил. Что это с ними? Может, не расслышали? Задетый невниманием рыбаков, председатель в нерешительности потоптался у порога, пригляделся, не проходя дальше. Густой мрак скрадывал дальние углы смрадной камышитовой лачуги. Тусклый свет керосиновой лампы у входа, мерцая, робко жался к подслеповатому, захватанному руками стеклу. То ли пар, то ли дым пеленой заволакивал глаза, и в первые мгновения ничего в этом чаду невозможно было различить. Растерянно помаргивая, он уставился на закоптелый ушастый казан посреди лачуги. Насквозь продрогшие за день на осенней стуже в открытом море рыбаки тесно уселись вокруг огня и все еще не могли отогреться. Кто-то, весь трясясь, сунув руки под мышки, лез чуть не в самый огонь, низко наклоняясь, яростно дул на него, а огонь то разгорался, то затухал, отсыревшие кривые сучья чадили, шипели, и едкий дым щипал глаза и перебивал дыхание.
— Вот проклятье! Да подуйте же кто-нибудь!
Несколько человек, нагнувшись, стали дуть со всех сторон. Из-под хвороста хлынул ядовито-бурый дым, стелясь, растекаясь, клубами понизу. Поняв, что сейчас им не до него, баскарма бросил у порога дорожный мешок и втиснулся в круг хмурых, безучастных ко всему рыбаков. Пламя, облизывая сырые черные сучья, нехотя взялось.
— Сушняку... сушняку подкинь! — раздался нетерпеливый голос, и чья-то неясная фигура замаячила в клубившемся паре за казаном.
Ловкий молодой джигит сгреб охапку хвороста у стены, но раздраженный сосед оттолкнул его:
— Да не весь, не весь хватай... торопыга! На растопку хоть оставь...
Стало ясно, что и здесь от рыбаков отвернулась удача. Обычно, когда возвращались они с путины с богатым уловом, ни холод, ни голод, ни тем более усталость не бывали помехой для забористой шутки и хриплого хохота. И куда как светлее становилась тогда их не топленная весь день хибарка, куда оживленней хлопотали они над казаном, заваривая густую рыбацкую уху. А у этих брови, видно, давно насуплены. Камнем лежит на их душах тяжесть неудач,.. Да, мелеющее море что выгоревшее пастбище. Если скудеют выпасы — хиреет скот; если поднимается в море соленость, исчезает рыба. Уходит, шарахается от гибельной соли заливов и мелководья, стремясь туда, где попреснее и поглубже вода. Она уже давно стала пугливой и строптивой, точно одичавший скот в годину бескормицы. И вот за измученной, разбившейся на мелкие косяки ошалевшей рыбой эти люди все лето и осень, не зная ни сна, ни отдыха, гоняются вдали от родного очага, от жен и детей. Однако и здесь, на безлюдье, ни улова им опять, ни заработка. Заметно стало, как отяжелели, будто отупели, рыбаки от невылазной, почти бессмысленной работы. Удивило и то, что даже про жен, про детей не расспрашивают. Всех будто заворожил казан на треноге. Давно подбросили сушняку, и в нем уже закипала понемногу, бормоча и булькая, вода, из-под крышки валил парок, и первый сладкий запах свежей рыбы расходился по лачуге, щекоча ноздри.