С тех пор как я написал о Клемент, я по ней скучаю. Странно, что про боль можно сказать «скучать по ком-то». Я то и дело вижу Клемент на улице – когда еду в автобусе, когда спускаюсь на эскалаторе, а она поднимается или вскакивает в такси и исчезает. Может быть, вот так же будет и в «бардо». О господи, если она там, как же трудно ей приходится. Не говоря уже о земных привязанностях, у Клемент было столько земных терзаний, что хватит на десять тысяч лет.
Я, конечно, не верю в те «кощунства», что записал выше.
Когда же Хартли начала ускользать от меня – вернее, не Хартли, а ее образ, ее двойник, та Хартли, которую я выдумал? Произошло это раньше или происходит только сейчас, когда я могу оглянуться на прожитое лето и увидеть свои поступки и мысли как поступки и мысли сумасшедшего? Помню, Розина как-то сказала, что ее влечение ко мне смешано из ревности, обиды, гнева, но не любви. Можно ли сказать то же о моем влечении к Хартли? Неужели все эти страдания, это наваждение, были мне нужны для того, чтобы в конце концов увидеть в ней гарпию, полоумную, зловредную колдунью, недостойную моего чувства, которую можно с облегчением гадливо от себя оттолкнуть? Джеймс сказал, что со временем я увижу в ней злую волшебницу и тогда прощу ее. Но простить ее – разве это не значило бы свести на нет всю психологическую игру, которую я вел с самим собой? Неужели я и вправду заново проиграл мою любовь лишь для того, чтобы объяснить себе, что любовь была поддельная, смесь давнишней обиды и нынешних уколов безумной деспотической ревности? Так ли уж сильна была эта старая обида? Не помню. Хартли сказала странную вещь: она-де заставляет себя думать, что я ее ненавижу, чтобы ослабить притягательность моего образа. Теперь, когда я обо всем этом думаю, тщетно пытаясь выхватить из мрака куски далекого прошлого, мне сдается, что, может быть, то, что я испытывал к Хартли – во всяком случае, после того как мной завладела Клемент, – было чувство вины за то, что недостаточно сильно страдаю, недостаточно усердно ищу ее. О черт, ведь я любил Клемент, не мог не любить, хоть и отрицал это, чтобы ее помучить! Возможно ли, что к тому времени я уже был рад, что не могу найти Хартли? Дневника я тогда не вел, а если б и вел, не сказано, что я бы ему поверил. Я уже не могу вспомнить, как именно сменялись события в те доисторические годы. Что мы неспособны запомнить такие вещи, что наша память, которая есть мы, ограниченна, выборочна и неточна – это тоже очень важное наше свойство, как и наша внутренняя сущность и наш рассудок. Да что там, это лежит в основе и того и другого.
Какова бы ни была причина, ясно одно: что-то кончалось. Моя новая, моя вторая любовь к ней в своем зените казалась высокой и прекрасной даже без иллюзий, когда я увидел ее жалкой, сломленной и все же готов был лелеять, сделать ее своей, и отдать ей себя, и ощущать ее как источник света, даже если мне суждено было потерять ее навеки, как оно и случилось. Где теперь этот свет? Он погас, да и был разве что блуждающим болотным огоньком, а мое великое «озарение» – просто вздором. Она исчезла, она ничто, для меня она больше не существует, и выходит, что я действительно сражался за призрак Елены. On n’aime qu’une fois, la premiure. Ox, сколько глупостей я натворил в поддержку этого дурацкого галлицизма!
Что же вызвало перемену, только ли неотвратимый ход времени, который так незаметно и равнодушно изменяет все на свете? Где-то я написал, что смерть Титуса «испортила» Хартли, испортила просто потому, что она его пережила. Да, но у меня и в мыслях не было винить ее за это. Виною тут скорее какая-то демонская порча, которая постепенно все разъела, а исходила, казалось, от нее, без ее ведома, так что ради нее, ради меня нам пришлось навеки расстаться. И теперь она мне видится навеки изуродованная этой порчей – неопрятная, опустившаяся, грязная, старая. Без всякой ее вины. Если можно говорить о чьей-то вине, так только о моей. Это я выпустил на волю моих демонов, и прежде всего гидру ревности. Но теперь моя храбрая вера, твердившая: «Какой бы она ни была, я люблю ее, и только ее», померкла и угасла, и все свелось к банальности и безразличию, и я знаю, что в глубине души принижаю ее, как почти все мы умышленно принижаем всех, кроме себя. Даже тех, перед кем мы искренне преклоняемся, нас порою тянет тайком принизить, как нас с Тоби потянуло принизить Джеймса – просто чтобы удовлетворить здоровый аппетит наших драгоценных «я».
Но боль, конечно, не прошла и не пройдет. Наше поведение подчинено условным рефлексам, звонит звонок – и мы выделяем слюну. Такое поведение тоже характерно для нас. По ассоциации можно изгадить что угодно; можно весь мир закрасить черной краской, хватило бы только ассоциаций. Стоит мне услышать, как лает собака, и я вижу лицо Хартли, каким видел его в последний раз, когда оно страдальчески искривилось, а потом вдруг утратило всякое выражение. Точно так же, стоит мне услышать музыку Вагнера, и я вспоминаю, как Клемент, умирая, оплакивала собственную смерть. Более горьких, более изощренных мук не выдумать ни в аду, ни в чистилище.
Очень насыщенная неделя. Завтракал с мисс Кауфман и договорился о водворении ее матери в комфортабельный и дорогостоящий дом для престарелых. Платить за ее содержание там буду, видимо, я. Выходит, я все-таки свернул на путь святости? Посидел в баре с Розиной. Она подумывает о политической карьере. Уверяет, что воздействовать на людей красноречивыми выступлениями очень легко. Видел Алоиза Булла и Уилла Боуза. Они звали меня вступить в их новую компанию. Отказался. Ходил на просмотр ужасающих картин Дорис. Завтракал с Розмэри. Она сказала, что история с Мабель, кажется, рассосется. Получил еще одно письмо от Анджи. Ездил в Кембридж в гости к Банстедам, которые не устают гордиться своим удачным счастливым браком и своими красивыми, умными детьми. Обедал у Лиззи и Гилберта. Гилберта называют «ведущей фигурой зрелищного бизнеса текущего года». Говорили об Уилфриде, и Гилберт проявил подобающую скромность, возможно – притворную.
Я должен кое-что сказать о Лиззи. На этих страницах я был к ней несправедлив. Однако же я сохранил ее письма, а хранить чьи-то письма – это всегда что-то да значит. (Почему, хотел бы я знать, Хартли сохранила мое последнее письмо, но не прочла его? Наверно, ей просто нужно было поскорее куда-то его деть. Длинное письмо не всегда можно быстро уничтожить, в этом я в свое время убедился.) Я перечитал письма Лиззи, приведенные выше. В то время я их воспринял как безудержный вздор и самообман. Теперь я нахожу их трогательными, даже умными. (Неужели я, впервые после Клемент, ощущаю недостаток в поклонниках?) Поскольку Гилберт теперь так занят и знаменит, я чаще видаюсь с Лиззи наедине. Я регулярно приглашаю ее завтракать и наконец уговорил не стряпать дома. А это, почти во всякой дружбе, очень важный этап. Вдвоем нам спокойно и весело. Мы много смеемся и шутим, не обсуждаем никаких серьезных вопросов, и ее красноречие, возможно, значит для меня больше, чем для нее самой.
«Моя любовь к тебе наконец-то утихла. Я не хочу, чтобы она разгорелась пожаром… если б могла страдать сильнее, страдала бы сильнее… в конце концов, ты должен воспринять нас как своих детей… Нежность, абсолютное взаимное доверие, и контакт, и правда – это с годами становится все нужнее… Не будем швыряться любовью, не так часто она встречается. Неужели и теперь, когда близко старость, мы не можем любить друг друга как свободные люди, без этой страшной жажды обладания, без надрыва и страха?.. Не влюбленность, а любовь, вот что важно. Пусть отныне не будет больше ни разлук, ни жажды обладания, ни уловок. Пусть между нами навсегда воцарится мир, ведь мы уже не молоды… Люби меня, Чарльз, люби достаточно…»
Лиззи и Гилберт действительно счастливы вместе, как она и сказала в своем первом письме, а я не поверил. «Все как-то сразу стало просто и невинно». Его известность ничего тут не изменила. У меня всего лишь прибавилось возможностей бывать с Лиззи наедине, а это, мне кажется, ему приятно. В сентябре он уезжал на Эдинбургский фестиваль, где Алоиз Булл ввел его в новую передачу. Взбодренный любовью британской публики, он теперь боится меня куда меньше, чем прежде. И Лиззи тоже. Возможно, лев стареет и когти его затупились? Как бы там ни было, я замечаю, что Лиззи без малейших усилий, без каких-либо обсуждений и разговоров, даже без упоминаний о половых отношениях стала тем, чем была когда-то и чем, по ее словам, хотела быть всегда, – моим ребенком, моим пажом, моим сыном. Вот так исполнились желания хотя бы одного из действующих лиц этой повести.
Лиззи страшило, что, если она вернется ко мне, любовь обернется для нее рабством. Она боялась этой мучительной зависимости одной человеческой психики от другой. Жалею ли я, что этот страх отпустил ее? Да, тот злобный деспот, что сидит во мне, об этом жалеет. Как это она сумела? Может быть, ей тоже пришлось заново проиграть свое чувство, заново все перестрадать, чтобы преобразить его. Только выходит, что ей это удалось, а мне нет; она преобразила свою любовь, а я свою попросту умертвил. Может быть, я оказался тем испытанием, которому суждено было очистить ее любовь от всего наносного? Нет, это уж какое-то слишком возвышенное соображение! Может быть, от ужасов этого лета просто оборвалась какая-то нить, Лиззи устала. Все мы друг для друга потенциальные демоны, но изредка близкие отношения бывают избавлены от этой участи. Кажется, мои отношения с Лиззи избежали ее, по какому-то милосердному соизволению, без всякой заслуги с моей стороны, помимо моей воли. Наверно, мы оба устали и рады отдохнуть вдвоем.