Погода, впрочем, не улучшается. За парижские трубы цепляются тучи. С востока дует ветер. К середине дня в доме становится слишком темно, чтобы с удобством предаться чтению.
Каждый день Жан-Батист заставляет себя ходить на кладбище, заходить внутрь его ограды, иногда один, иногда в компании девушки, которая говорит о мертвецах у них под ногами как о собственной огромной семье. Она даже делает вид, что может определить, кому принадлежат кости, валяющиеся на земле, – вот челюсть мадам Шарко, а вот бедренная кость месье Мерикура, некогда замерзшего насмерть коваля.
Что до Жан-Батиста, то он предпочитает не знать, что у костей есть хозяева, имена. Если он начнет видеть в них бывших людей, ковалей, матерей, возможно, бывших инженеров, как же он осмелится воткнуть в землю лопату и на веки вечные отделить ступню от лодыжки, голову от положенной ей шеи?
Вечера в семействе Моннаров на Рю-де-ля-Ленжери оказались не столь безрадостными, как ему представлялось вначале. С месье Моннаром он осторожно и туманно рассуждает о политике. О налогах, о нехватке товаров, о национальных финансах. Месье, что неудивительно, либералом не назовешь. Он пренебрежительно отзывается о Вольтере и Руссо, об их оторванных от жизни идеях, о салонах, о возмутительном духе. Похоже, месье Моннар сторонник порядка, который при необходимости следует устанавливать твердой рукой. Еще хозяин рассуждает о торговле, о делах и о благоприличии владельцев магазинов. В ответ Жан-Батист ограничивается общими замечаниями о желательности реформ, комментариями, против которых возражал бы лишь самый консервативный аристократ. Жизнь должна становиться лучше и справедливее, но как достичь этого на практике, кроме как путем интеллектуального воздействия на все большее число людей, он не знает. А кто-нибудь из присутствующих знает? Однажды вечером он почти готов рассказать о своей старой утопии, Валансиане, но прикусывает язык. Едва ли такой человек, как Моннар, читающий только газеты, способен его понять, да и в любом случае воспоминания Жан-Батиста о ночах, проведенных у чуть теплого очага, который топили углем в комнате Лекёра, не лишено определенной неловкости. Тогда он был моложе и разговорчивее, головы двух приятелей склонялись друг к другу среди теней, и все их мечтания казались удивительно насущными…
С мадам Моннар он обсуждает переменчивость погоды. Не дует ли ветер сегодня несколько сильнее? Когда было холоднее – утром или днем? Каково мнение месье Баратта о вероятности снегопада? Нравится ли ему снег? И всякий ли снег?
И, наконец, есть еще Зигетта. Беседы с Зигеттой – иногда за столом, иногда на деревянной скамье у камина или же у окна, выходящего на кладбище, – требуют бóльших усилий. Он пытается говорить о музыке, но она знает о ней еще меньше, чем он, никогда не слышала ни о Клерамбо, ни хоть об одном композиторе из династии Куперенов. Тема театра тоже безнадежна – оба почти профаны, а что касается книг, то совершенно очевидно, что она относится к ним так же, как и ее родители. Он спрашивает Зигетту о ее жизни, но, похоже, ей скучно говорить на эту тему. Она задает вопрос о его работе, но здесь уже он вынужден напускать туману. Он задумывается, не влюблена ли она, не в него, конечно, вообще в кого-нибудь. Задумывается, желает ли он ее. Толком не может понять. Его интерес к ней, кажется, не сильнее того, что он испытывает к маленькой служанке с волосатыми руками, которая ставит на стол тарелки с ужином. Касательно женитьбы… решился бы он? Дочка – очень хорошенькая дочка – зажиточного торговца, многие сочли бы такой брак удачным, выгодным для обеих сторон. Он проводит небольшие мысленные эксперименты, иногда прямо во время разговора, представляя себе их обоих вдвоем в комнате, наемный экипаж, кровать с балдахином, ее дыхание, ставшее свежим благодаря уничтожению кладбища, мешок с папашиными деньгами в запертом сундуке под кроватью… Такие мысли нельзя назвать неприятными, но все же образы эти тонкие, как паутинка. И исчезают так же быстро, как и возникают.
Что касается моннаровской еды, то она все так же поразительно невкусна. Даже яблочный пирог напоминает ему бледно-серебристые грибочки, что растут в самых сырых углах подвала, однако он неизменно съедает все до последней крошки. Такое отношение к еде было отчасти выработано у него тяжелой отцовской рукой еще в раннем детстве, закрепившись позже с помощью палок и наказаний братьев-ораторианцев в Ножане, а отчасти после пяти недель пребывания в доме Моннаров он просто привык так есть, привык ко всему. Когда ужин закончен, Жан-Батист удаляется в свою комнату, к своему шлафроку и к страничке-другой Бюффона. Затем ложится в постель, задувает свечу, произносит свой катехизис. Он не задается вопросом, счастлив он или несчастлив. Этот вопрос отложен. На нёбе образовались две язвочки, которые он трогает кончиком языка, лежа в темноте. Пахнет ли у него изо рта? И если да, узнает ли он сам об этом? Но в голову не приходит, у кого он мог бы спросить.
* * *
Пятнадцатого он вновь встречается с Луи Горацио Буайе-Дюбуассоном. На дворе сумерки. Они расположились в поле за таверной, в которой виделись ранее. Лошади – всего их пять – стоят под легким дождичком. Их держат в поводу двое солдат, и каждый в своей неловко сидящей форме похож скорее на ребенка, чем на солдата.
Жан-Батист прохаживается вокруг лошадей, а потом просит, чтобы их провели вокруг него. Вот отец умел выбирать лошадей. Быть может, эта способность передалась по наследству сыну, но сейчас, стоя под моросящим дождем, Жан-Батист чувствует, что он всего лишь подражает отцовской повадке, едва заметным движениям его глаз и рта, по коим можно было судить о принятом решении.
– За хромых и больных я платить не стану.
– Естественно, – отвечает офицер. – Кто же станет?
– И вы будете держать их в конюшне, пока они не понадобятся?
– Они будут вас ждать.
Оставив молодых солдатиков под дождем, Жан-Батист и Буайе-Дюбуассон ретируются в таверну, чтобы заключить сделку. Просят отдельную комнату, которую им сразу же предоставляют. Жан-Батист оставляет задаток в сто ливров. Требует расписку. Офицер удивленно вскидывает бровь, но потом улыбается, словно вспомнив, с кем имеет дало, каков социальный статус покупателя. Выпив бокал безвкусного вина, они выходят туда, где в поле сбились в кучу лошади и мальчики-солдаты, превратившиеся в какое-то невероятное многоголовое существо, окутанное пеленой дождя.
Приходят два письма. Мари передает их Жан-Батисту на лестнице. Лицо служанки может принимать не так много разных выражений, но все они впечатляют и даже способны выбить из колеи.
Поблагодарив, он уносит письма к себе. В углу первого письма черный отпечаток измазанного в саже пальца. Жан-Батист ломает печать. Письмо от Лекёра. Если судить по кляксам и почерку, кажется, что письмо писали второпях, чуть ли не верхом на коне, местами его невозможно разобрать, но общий смысл совершенно ясен. Как рад Лекёр получить весточку от своего старого друга! Жизнь на шахтах такая же отвратительная, как и раньше, только теперь ее уже не скрашивает компания умного собеседника. Новые управляющие – а никто не выдерживает здесь больше года – имеют лишь самое поверхностное образование, да и то связанное с промышленностью. Что до шахтеров и их ужасных жен, то они продолжают жить, как плохо выдрессированные собаки. Относительно того, чтобы нанять их на работу, то, как всегда, на шахтах избыток рабочей силы и связанные с этим трудности. Найти тридцать или шестьдесят человек не проблема. Что это за проект, так соблазнительно маячащий на горизонте? Да еще в Париже! Может, есть нужда в человеке, который хорошо знает рабочих и способен как следует управлять ими? Человек добросовестный и рассудительный. Друг-философ, кто же еще?
Второе письмо, на хорошей бумаге и писанное безукоризненным почерком, от некоего де Вертея из Академии наук. В нем говорится о приготовлениях, осуществляемых в каменоломне неподалеку от Врат ада, к югу от реки, для перевозки останков из церкви и с кладбища Невинных. Был приобретен дом с ведущей в погреб лестницей, у которой продлили ступеньки, так что теперь она доходит до старого карьера. В саду есть колодец более трех метров в окружности, также соединяющийся с каменоломнями. Последние достаточно сухи и пригодны для известных целей. Когда все будет готово, епископ освятит соответствующие проходы и помещения. После этого месье инженер сможет начать перевозку. Не сообщит ли месье инженер приблизительное количество костей, которое следует ожидать?
Жан-Батист складывает письмо и убирает в блокнот. Количество костей? Он не имеет об этом ни малейшего представления.
Перед отъездом в Валансьен Жан-Батист разыскивает Армана и рассказывает ему обо всем. Он не привык секретничать, и скрытая от людей правда сидит у него в печенках как неудобоваримое желе, которым его потчуют у Моннаров. Он понимает, что это неизбежное влияние религии его матери, ее неумолимого подчеркивания примата совести, требование беспрестанного морального отчета перед самим собой. Но кроме того, это и желание поделиться с единственным в Париже человеком, которого он не без оснований называет своим другом, ибо они встречались три или четыре раза после того первого дня, подтвердив тем самым свой интерес друг к другу и удовольствие от взаимной непохожести. Да и в любом случае все и так скоро выйдет наружу. Лучше сейчас, чем когда тридцать горняков диковатого вида прошагают по двору церкви с кирками и молотками.