Снова зазвонил телефон. Это был мой брат. Он не осмелился ни о чем спрашивать. Ничего не сказал. Милый, почтительный Оливье… Слишком милый и слишком почтительный. В детстве и юности отец постоянно ругал и одергивал его, а мать, наоборот, превозносила до небес. Она до сих пор смотрела на него снизу вверх. Совсем не так, как мы с Эммой. Ее сын… Оливье был ее сыном. Она возвела его на пьедестал. Мальчик давно вырос, и это почитание тяготило его, однако он никогда ей об этом не говорил. У моего брата не было животной энергии, присущей Эмме. В жизни он всегда плыл по течению. Был более ласковым, чем моя сестра, более чувствительным. Я любила его круглое лицо, которое так и осталось пухленьким, несмотря на то что он уже начал седеть. Оливье предложил встретиться сегодня после ужина. Он будет в наших краях и хотел бы зайти повидаться с нами. Я сказала, что, конечно, пускай приходит. И ни слова о Малькольме. Но я знала, что он постоянно о нем думает, день и ночь. Единственный раз, когда Оливье поехал с нами в больницу, он побледнел как полотно. У него задрожали колени. Упав на стул рядом с кроватью, он закрыл лицо руками. Молча, без слез и всхлипываний. И долго сидел не шевелясь. Как и я, Оливье несколько ночей провел перед компьютером, собирая информацию о коме. Как и я, теперь он знал о ней даже больше, чем нужно. Риски, последствия, продолжительность… Эндрю ничего не хотел знать, он попросту слушал, что говорит доктор, и довольствовался этим, но мы с Оливье собирали информацию, питались ею. Мы оба знали, что первая неделя комы является решающей: если Малькольм не умрет в первые семь дней, у него появится шанс выйти из этого состояния. В первую неделю он не умер. Теперь прошло уже почти три недели. Три недели комы. Но потом… Потом? Больше всего я страшилась EVC – хронического вегетативного состояния, когда пациент находится в коме, но открывает глаза, дышит автономно, однако так и не приходит в сознание. Я боялась, что мой Малькольм превратится в маленькое пассивное существо – пустое, лишенное голоса, похожее на марионетку. В больнице я уже видела таких пациентов – не проснувшихся по-настоящему, с открытыми неподвижными глазами, усталыми лицами, мертвым взглядом. С ними все разговаривали громким и четким голосом, как обычно говорят со стариками. Они не реагировали.
Я сказала Оливье, что полиция по номерному знаку вышла на супружескую пару из Оранжа по фамилии Секрей. Сказала, что других новостей от фликов у меня пока нет и это ожидание невыносимо. И вдруг слова полились из меня рекой – настоящий бурный поток по телефону. Я заплакала. Рассказала Оливье, что мне порой кажется, будто я схожу с ума, что я не знаю, как жить и держаться дальше. Что мой брак летит в тартарары. Что мне хочется убежать куда-нибудь, но я прекрасно знаю, что никогда так не поступлю. Если что-то не случится, причем очень скоро, это будет конец. Конец всему. Я никогда раньше не говорила так с братом. Он очень сдержанный человек. Наверняка моя откровенность привела его в замешательство. Однако он отреагировал на удивление спокойно. Сказал, что любит нас – Малькольма, Эндрю, Джорджию и меня – и думает о нас. Мне вдруг вспомнился день, когда у нашей Титин случился сердечный приступ. Еще вчера она была бодра и подвижна, а сегодня – «овощ». Правая сторона тела парализована, правый глаз ничего не видит, рот перекошен… Мы с сестрой не знали, о чем с ней говорить. Да и слышит ли она нас вообще? Куда делась наша Титин, цветущая веселая старушка, которая так нас смешила и относилась к нам, как к своим детям? Та, которая учила нас с Эммой танцевать ча-ча-ча, подводить кайалом нижние веки и ходить со словарем на голове, чтобы исправить осанку? Мы стояли у ее постели ошарашенные и напуганные. Отец смотрел на тешу и молчал. Мама старалась сохранять достоинство перед развалиной, которая совсем недавно была ее матерью. И только Оливье, единственный из всех нас, взял маленькую и сухонькую, усеянную веснушками бабушкину руку, пожал ее и поднес к губам.
* * *
На следующий день на большом бульваре я нос к носу столкнулась со своей давней подругой, одной из самых близких. Флоранс. По ее глазам я сразу прочитала, что она знает. Она улыбалась слишком часто и… неискренне. И старалась не смотреть мне в глаза. Она так и не упомянула в разговоре о Малькольме. Сказала, что очень торопится, даже опаздывает, что надо отвести детей к дантисту. «Цём-цём, привет мужу! До скорого, Жюстин! Чао-чао!» И она убежала. Мне вдруг захотелось догнать ее, схватить за руку, потрясти, спросить, чего она так испугалась. Я едва сдержалась. Хотя надо было так и поступить. Я стояла и смотрела, как она уносится от меня на всех парах. Like a bat out of hell.[36] Французы говорят иначе – во весь опор. Наверняка она решила, что я приношу несчастье. Или, быть может, просто не знала, что мне сказать. Неужели это так трудно? «Я знаю, что с твоим сыном. Я сочувствую вам, сочувствую тебе». Неужели так трудно произнести эти слова? Но я, смогла бы я сама сделать это на ее месте?
Мне вспомнились некоторые наши друзья, довольно близкие, которые после той среды не осмеливались нам больше звонить. Горе… Наверное, они боялись, что наше горе может задеть и их тоже. Но ведь были и верные, те, кто писал нам, каждый день присылал электронные письма, заглядывал вечером в гости с бутылкой вина – просто так, потому что случайно оказался в нашем квартале и увидел свет в окнах. Мы с Эндрю понимали, в чем дело, но были счастливы их видеть. Мы нуждались в них. Даже если за целый вечер разговор ни разу не заходил о сыне, мы чувствовали их дружескую поддержку, радовались их присутствию в нашей жизни.
Я больше не могла выносить отсутствие Малькольма. Видеть его пустую кровать. Я достала старые альбомы с фотографиями и листала их с каким-то болезненным удовольствием. Передо мной вставала вся наша жизнь – вот она разложена на картонных страницах и снабжена подписями, сделанными мелким округлым почерком Эндрю. Даты, места. Каникулы, дни рождения, зимние праздники. Множество фотографий Малькольма: смеющегося, надутого, веселящегося, мечтательного. На всех он голубоглазый и лохматый. Огромное, непонятное отсутствие. Я часто ложилась в кровать, сворачивалась в клубок и выла, как раненая собака. Неужели это я кричу от боли? Да, это я. Это я стараюсь найти мельчайшие следы его присутствия – подписанные им открытки, имейлы, записки, сообщения. Я была похожа на Мальчика-с-пальчика, потерявшегося на пути слез. Мне не следовало смотреть на все это, перебирать это без конца… слишком тяжело, слишком трудно. Но я не могла по-другому. Все напоминало мне о Малькольме, о его отсутствии. Случайная встреча на улице с долговязым подростком с такой же небрежной походкой – для меня нож в сердце. Песня рок-группы «Supertramp» по радио – как прикосновение медицинского спирта к открытой ране. Малькольм обожал «Breakfast in America», «School», «Fool's Overture», особенно момент, когда звучит звонкий голос Черчилля. Малькольм делал гримасу, раздувал щеки, как бульдог, и с великолепным британским акцентом, унаследованным от отца, декламировал: «We shall never surrender».[37]
Эта фраза Черчилля навела меня на мысль. Я взяла свой проигрыватель, нашла компакт-диск «Supertramp». В больнице я спросила у медсестер, можно ли включить для сына музыку. Мне сказали, что можно. Я аккуратно надела на него наушники, отрегулировала громкость звучания. «Fool's Overture» – его любимая композиция. Нас с Эндрю всегда удивляло пристрастие Малькольма к «Supertramp». Казалось невероятным, что подростку может нравиться такая музыка. Все приятели Малькольма слушали «R'n'B».
History recalls how great the fall can be.
When everybody's sleeping, the boats put out to sea
Borne on the wings of time.
It seemed the answers were so easy to find…
Лицо у Малькольма было по-прежнему застывшее, словно мраморное. Я сказала себе, что это неважно, что он наверняка слышит хоть что-то в черном лимбе этой комы, которой не было видно конца, в этой no man's land[38] – непроницаемой, непонятной, недостижимой, с которой я была вынуждена сталкиваться каждый день. Странные слова у этой песни… Я никогда в них по-настоящему не вслушивалась. В силу профессиональной привычки я начала их переводить.
История запомнит, каким значительным может быть падение.
Пока весь мир спит, корабли выходят в море
И летят на крыльях времени.
Казалось, так просто найти ответы…
Я ставила эту песню много раз подряд. Но исхудалое лицо Малькольма даже не дрогнуло. Никакой реакции… Да и чего я, собственно, ожидала? Что он улыбнется, начнет отбивать ритм пальцами и скажет «Спасибо, мам!»? Оставив наушники у него на голове, я взяла на колени ноутбук и вернулась к своему переводу. Слова вереницей бежали по экрану, но я в них даже не вчитывалась. Лоран, флик. Почему от него до сих пор нет новостей? Что они узнали от Секреев? Почему он не звонит? Какова причина этого молчания? Почему все так долго и сложно? Почему расследование нашего случая занимает так много времени? Что себе думает комиссариат в Оранже? Я уже могла бы съездить туда, рано утром постучать в дверь Секреев, разбудить их и сказать, что их ждет. Да, я могла бы это сделать, причем за несколько часов. Чем же занимаются эти флики? Чем они, черт побери, занимаются? Я вдруг поймала себя на мысли, что изъясняюсь теми же словами, что и мой отец. Теми же самыми словами.