Уильям пытался меня утешить, но я оттолкнул его. Изабель тихо плакала. После смерти собственной матери она обрела замену в моей, а теперь потеряла и ее. Эдвард стоял в углу, серьезный, но безучастный; они не были с ней близки. Отец взял меня за руку. Он пытался улыбнуться, но был слишком охвачен горем. Я вырвал руку, но отец этого даже не почувствовал. Мне вдруг стало стыдно за свои страхи и брезгливость прошедших недель, я пожалел, что больше не смогу увидеть мать и прикоснуться к ней. Ее больше не было.
Несколько недель после похорон отец уделял детям – особенно мне – больше времени, а Изабель с Уильямом старались брать меня на прогулки со своими друзьями. Но есть дети, которые не чувствуют себя дома в родной семье, и я оказался как раз таким. Я находил больше утешения в невыразимой искренности моря, на маленьком пляже острова, который Эндо-сан однажды сделает своим домом.
Тонкие, словно детские, крики ласточек вернули меня в храм Ват Чайямангкаларам. Я воткнул палочки с благовониями в вазу с золой, убедившись, что все три стоят прямо, не заваливаясь набок. Тетя Мэй очень внимательно относилась к подобным вещам.
Мы привели стол в порядок и упаковали нашу корзинку. Фрукты нужно было оставить монахам. По пути к выходу я поймал на себе несколько брошенных прихожанами взглядов. Когда мы проходили стену с фресками, каждая из которых изображала сценку из жизни Будды, тетя Юймэй сказала:
– Твой дед хочет с тобой познакомиться.
Она понимала, какое впечатление произвели ее слова. Мы одновременно остановились и принялись рассматривать одну из фресок. Краски поблекли и кое-где облупились, оставив заплесневелое изображение индийского принца за деревом, с рукой, вытянутой в пустоту.
– После стольких лет?
– Ему просто хочется с тобой поговорить.
– А ты имеешь к этому отношение?
– Разумеется, – заявила она, взмахнув очками, и я понял, что сглупил: она пыталась убедить моего деда встретиться со мной со дня моего рождения. – Ты навестишь его?
Я посмотрел в ее жаждущие глаза, на ее пухлое лицо и понял, что обязан это сделать, потому что был перед ней в долгу. Я взял ее за руку – та была такой мягкой и теплой – и сказал:
– Мне надо об этом подумать. Сейчас я правда не знаю.
– А когда будешь знать?
– Когда вернусь из Куала-Лумпура. Я уеду на следующей неделе.
– Собираешься в Кей-Эл?[34]
– Да, – подтвердил я, гадая, показалось мне, или в ее голосе действительно послышался металл.
Она посмотрела на меня:
– Я сообщу твоему деду.
Когда мы обменялись поклонами и урок был окончен, Эндо-сан с торжественным видом скомандовал:
– Пойдем.
Мы вошли в дом, и он приказал мне сесть и подождать. Потом ушел в заднюю часть дома и вернулся с узким деревянным ящиком.
– Это тебе. – Он поднял ящик обеими руками и согнулся, чтобы коснуться его лбом.
Я взял ящик, повторив его действия, и положил на татами. Развязал темно-серую ленту, которой тот был перевязан, и открыл крышку. Внутри на шелковом ложе лежала катана.
– Она дорогая. И похожа на вашу.
– Этот меч парный к моему.
– Вы дарите мне меч Нагамицу?
У меня глаза полезли на лоб. Он говорил, что его меч уникален и что многие коллекционеры мечтают его заполучить, потому что он был выкован на заказ.
Несмотря на то что японские мечи часто изготавливались парами, один из пары всегда делался намного короче другого, для боя в закрытом помещении. Теперь я понял, в чем заключались ценность и необычность мечей Эндо-сана, – они оба были одной длины.
Он кивнул:
– Его выковал Нагамицу Ясудзи, представитель великой семьи Нагамицу, которая ковала мечи с тринадцатого века. Эта пара была изготовлена в тысяча восемьсот девяностом, после того как эдикт Хайторэй[35], изданный в тысяча восемьсот семьдесят седьмом, запретил ношение меча.
Подняв свой меч, я удивился, насколько совершенно он сбалансирован. Я на дюйм приоткрыл ножны, но Эндо-сан меня остановил:
– Хватит. Никогда не вынимай меч из ножен полностью, если не намереваешься его использовать. Иначе он будет всегда жаждать крови.
По его словам, оправа наших с ним мечей была выполнена в стиле «букэ-дзукури»[36], самом простом и практичном. Ножны, «сая», были из темно-коричневого, почти черного лака, а рукояти обмотаны насыщенно-серой тесьмой, грубой на ощупь, но удобной для захвата.
– Есть только один способ отличить один от другого, посмотри. – Он указал на иероглиф-кандзи, выгравированный на лезвии рядом с гардой. – Кумо. Так зовут твой меч. Это значит «облако».
– А как зовут ваш?
– Хикари. «Иллюминация». Но «кари» можно прочитать как «дикий гусь».
Я был потрясен подарком.
– Это слишком ценная вещь, – запротестовал я, хотя мне хотелось оставить меч себе.
– Я предпочитаю подарить его тебе, чем держать под замком. Я совершенно уверен, что Нагамицу-сан не предназначал свое творение к жизни в шкафу. Но помни, его нельзя использовать походя. Он всегда должен оставаться последним прибежищем.
Я поклонился:
– Благодарю, сэнсэй. Но что мне предложить вам в ответ?
– Это твоя задача, решать тебе.
Я посидел, подумал и сказал:
– Я скоро вернусь.
Добежав до берега, я погреб обратно в Истану. Даже не позаботившись привязать лодку, я взбежал по лестнице к дому и направился в библиотеку. Где-то на полке стоял нужный мне томик стихов. Я нашел его, нашел нужную страницу и погреб обратно на остров Эндо-сана. За мое короткое отсутствие тот успел заварить чай.
Он поднял бровь, а я опустился перед ним на колени, открыл книгу на отмеченной странице и начал читать:
В Японии, где сакура цветет,
из рода в род передают легенду
о воине и мудром кузнеце.
Был нужен воину чудесный меч.
Такой, что если лезвием его
по водной глади робко провести, —
вода не дрогнет, словно это ветер
ее коснулся в сладком поцелуе.
Такой длины, что песенный припев
покажется коротким. И такой
разящий, быстрый, тихий как змея;
покрытый сотней солнечных лучей.
По гладкости – сравнимый с лучшим шелком,
По толщине – с бегущей ловкой нитью
в руках искусной пряхи. И – холодный,
как сердце павшего от этого меча.
– А чем рукоять украсить нужно?
Кузнец ковал убийственный клинок.
Пришел черед украсить крестовину,
но тут рука сама изобразила:
на берегу озерном овцы спят
и женщина качает колыбельку,
о сакуре цветущей напевая…[37]
Эндо-сан поставил чашку на татами, а я закрыл книгу.
– Кто это написал? – тихо спросил он.
– Соломон Блюмгартен[38]. Это стихотворение переведено с иврита[39]. Отец как-то читал его нам, когда мы и понятия не имели, кто такой «японский воин».
Он сидел в молчании так долго, что я начал бояться, что мой подарок неуместен или, еще хуже, что я чем-то его обидел. Потом заморгал и улыбнулся, хотя в его взгляде осталась легкая тень грусти.
– Это хорошее стихотворение, красивое стихотворение. То, что ты его оценил, наполняет меня радостью, потому что это значит, что ты начинаешь понимать то, чему я хочу тебя научить. Пожалуйста, перепиши его для меня, и я буду считать, что моя катана полностью отблагодарена. Домо аригато годзаимасу[40]. Спасибо.
Митико закрыла томик стихов.
– У стихотворения есть душа. – Она прикоснулась к пыльной обложке почти в том самом месте, где прикоснулся к ней Эндо-сан в тот день, когда я ему прочитал эти строки.
– Я сделал для него копию, как он просил, и он всегда носил ее с собой, даже после того, как затвердил стихотворение наизусть. Однажды я спросил зачем. И он ответил, что боится забыть свои корни.
Показывать ей книгу было незачем, я до сих пор помнил это стихотворение наизусть, но с книгой мой рассказ становился как-то реальнее.
– Временами я начинал сомневаться, что все действительно случилось, а не было лишь сном, как бабочки у того китайского философа.
– «Ты бабочка, я – Чжуан-цзы грезящая душа», – процитировала Митико хайку Мацуо Басё. – Интересно, философу снится бабочка или он сам – сон бабочки?
Я вернул книгу на полку и вывел гостью из библиотеки.
– Уже поздно.
– Мне еще не хочется спать. А вам?
Мне не хотелось. Но и рассказывать о собственной юности я тоже больше не мог. Выглянув в окно, за которым чернела ночь, я внезапно принял решение.
– Хочу вам кое-что показать. Придется немного пройти пешком. Пойдете?
Она кивнула, и в ее взгляде отразилось мое воодушевление. Я зашел в кабинет и взял из шкафа два фонарика. Проверил, работают ли батарейки, и вручил один из них Митико. Мы спустились по деревянной лестнице на берег, выбирая тропинку высоко над линией прилива. От вибрации наших шагов, разбегаясь перед нами, как занавес из стеклянных бусин, бросились наутек сотни прозрачных крабов. Было достаточно светло, чтобы обойтись без фонариков, и мы не стали их включать.