Собака бежит вслед за ним в кухню, лакает воду. Он отыскивает игрушку, заставляет попросить, ложась на брюхо, потом бросает, чтобы собака бежала за ней.
Всю ночь шел снег; улица в белой пыли. Не так много, чтобы отказаться от пробежки попозже. Ступни мерзнут на кухонном полу. Он не признает домашних шлепанцев, хоть жена и уверяет его, что он будет выглядеть очень мило; собачья шерсть, прилипшая к подошвам носков, ему тоже не нравится. Он стоит у плиты, согревает одну ступню, поставив ее на другую, потом меняет их местами, пока кружок теста обретает форму блинчика.
Он вспоминает: только не круглые. Переделывает круг в треугольник. Слишком просто, думает он и делает треугольник все тоньше, пока он не превращается в полоску. Слишком скучно, решает он, и разделяет полоску у нижнего конца: теперь сверху полоска, а снизу точка. Восклицательный знак. Слишком восторженно, и он ложкой скругляет верхушку полоски. Вопросительный знак. Идеально! Она увидит это и расскажет ему еще один «тук-тук». Больше всего ей нравятся самые дурацкие.
Тук-тук.
Кто там?
Бу-у.
Что за бу-у?
Что забу-у…, то не вспо-о…
Он слышит, как собака взбегает по ступеням. Играть с девочкой. Она науськивает собаку гоняться за ней из комнаты в комнату, по коридорам, вверх и вниз по лестнице. Ральф бегает быстрее, чем девочка, к тому же она умнее, чем большинство собак, так что она выигрывает. Ловит девочку, задыхающуюся от смеха. Он играл с ними раньше и знает этот невольный смех, это ощущение, когда тебя что-то преследует, нагоняет, дышит в спину. Этот выплеск адреналина, пусть даже то, что тебя преследует, не намерено вредить тебе. Страх-смех. Ральф не знает, что с ними делать, когда ловит их. Столько усилий, наконец-то они попались, и что теперь? Она тыкается носом, бегает кругами, лупит хвостом по их щиколоткам, ищет теннисный мяч, ей необходимо чем-то занять челюсти. Если она ничего не находит, они наклоняются, чтобы она могла облизать их лица.
Он слышит звуки их игры со своего места, наблюдая, как пузырится тесто в сковороде. Наклоняется пониже, принюхивается, затем переворачивает вопросительный знак. Решает приготовить тосты и яичницу-болтунью; наливает два маленьких стаканчика апельсинового сока и ставит на плиту кофейник, хотя сам кофе не пьет и когда в последний раз пытался приготовить его жене, все испортил. Но красивый жест она оценит.
И тут это происходит. Это началось как мысль, как страх, как песчинка – а теперь вот происходит.
Ему приходит в голову мысль окликнуть ее, как родитель окликает ребенка: «Эй там, поосторожнее, ты же не хочешь сделать себе больно».
И сразу же вслед за этой мыслью возникает образ его жены, лежащей на полу, неподвижной, и сразу же вслед за этим образом возникает чувство, ощущение в теле, холод, который не имеет никакого отношения к холодному полу или морозу снаружи, к снегу, который теперь уже повалил плотнее, может быть, все-таки сегодня не получится бегать, и сразу же вслед за этим ощущением в теле он слышит, как она падает вниз по ступеням.
Он находит ее у подножия лестницы. Собака застыла на середине лестничного пролета, не зная, что делать; даже ее хвост, поджатый между ног, понимает, что игра окончена. Его жена лежит на боку, неподвижно, привалившись к стене. Он представляет, что она свернула себе шею. Он бросается к ней, ощупывает ее спину, произносит ее имя. Она шевелит рукой. Безмолвие, которое предшествует плачу. Он приходит в ужас, когда возникает этот звук. Словно плачет ребенок. Он думает, уж лучше бы она оставалась без сознания . Глупая, эгоистичная мысль. Я могу сказать это сейчас, потому что я – больше не он. Мужчина, которого зовут моим именем, на десять лет моложе, не сединки в волосах или бороде, кладет ладони ей на спину, велит ей не двигаться.
Он вспоминает – а может быть, это я вспоминаю сейчас, за него, – как впервые в жизни услышал плач своей матери. Тогда это тоже его испугало – понимание того, что и взрослые могут плакать. Это было в год после смерти его отца. Внезапно налетевшая гроза. Мать кинулась в сад, чтобы снять с веревки выстиранное белье – простыни, и наволочки, и его школьные брюки, и одну из старых рубашек отца, которую она порой надевала в постель, – и в спешке расшибла колено об открытую проволочную дверь. Она упала на землю и расплакалась так, как плачут дети: тоненько, захлебываясь, с покрасневшим и дрожащим лицом. Мальчик, которого звали моим именем, подбежал к матери, попытался дотронуться до колена, за которое она держалась. Она все отталкивала и отталкивала его руку. «Оставь меня в покое, – повторяла она. – Пожалуйста, оставь меня в покое».
И теперь тот же страх, только хуже. Его мать, как он втайне понимал, была ребенком. Его жена – тоже ребенок. Но не такой ребенок, каким была его мать. Его жена была ребенком, который скакал, и пел, и дулся, и играл в игры с собакой, и не боялся испачкаться, испортить одежду и обувь. Если она плакала, то плакала тихо. Не так. Такой звук она могла бы издать – но, скорее всего, не издала, – услышав о том, что ее отец врезался на самолете в склон горы, и ее семья погибла.
Единственное, на что я надеюсь, рассказывая об этом сейчас – это что она не слышит, что он говорит. Я надеюсь, что ей слишком больно, чтобы слышать его слова: «Никакой больше беготни по дому с собакой! Никогда! Я так и знал , что это случится!» Я надеюсь, что она этого не слышит, лишь чувствует, как он гладит ее по спине.
Он чует вонь подгоревшего теста, видит дым, тянущийся из кухни, восклицательный знак, верно, почернел, но он не оставит ее – до тех пор, пока она не перестанет плакать.
– Перестань плакать, – говорит он.
* * *
Они все-таки появились, Люси и Винсент, но не таким способом, на который рассчитывал я. Рыжеволосые близняшки, четырех лет от роду, девочка, слишком стеснительная, чтобы разглядывать нас, мальчик, не мигая, изучавший наши лица.
Не может быть – те самые имена. Тот пляж, который мы так любили, где мы бросали палки в океан, чтобы Ральф прыгала за ними. Имена, выбранные нами для детей, которых мы так и не могли зачать, детей, которых я пытался своей волей вызвать к жизни. Имена, данные этим близнецам кем-то другим. И вот теперь их подобрали для нас.
Люси и Винсент, высаженные у наших дверей, наши – на какое-то время.
Стать приемными родителями-воспитателями – это была идея Кэри. Всё, говорила она, бывает на какое-то время; всё временно; всё со временем должно исчезнуть; так почему бы не принять эту истину, почему бы не впустить ее в наши жизни с радостью. То, что все меняется, – говорила она, – то, что все заканчивается, делает жизнь стоящей того, чтобы ее прожить.
– Я имею в виду, ты только представь себе, – говорила она, – что все на свете длилось бы вечно.
– Я хочу, чтобы ты длилась вечно.
– Нет уж, спасибо, – возразила она.
– Так ты на самом деле хочешь умереть?
– Со временем, – ответила она.
– Ну, – сказал я, – а я не хочу, чтобы ты умерла.
– Это мило, – сказала она, – но у меня есть для тебя новости…
Должно быть, она заметила выражение моего лица; она обхватила его ладонями и поцеловала меня.
Они вошли в наш дом, Люси – прячась за спину Винсента, у каждого с собой сумка с книгами и игрушками. Сотрудник ювенальной службы, дородный мужчина с низким, но мягким голосом, представил нас детям. Я присел на корточки перед Винсентом и протянул ему руку, мол, дай пять; он молча уставился на нее, так что я потрепал его по голове и сказал, как мы рады видеть его и его сестру.
Я наклонился вбок, чтобы рассмотреть Люси, но она вжалась лицом в спину брата.
– Она боится бородатых, – пояснил Винсент.
– Ну, – сказал я, – по крайней мере, у Кэри нет бороды.
Винсент улыбнулся. Придушенный голос из-за его спины:
– У женщин не бывает бороды.
– Ты уверена?
– Ты валяешь дурака, – сказала она.
Мы показали им их комнаты, их кровати, комод, который им предстояло делить на двоих. Они тут же поссорились из-за кроватей, несмотря на то, что те были совершенно одинаковыми, и из-за нижнего ящика в комоде.
– Не будь идиоткой, – сказал Винсент.
Люси расплакалась. Но не успели мы ничего сказать – как же, наш первый воспитательный момент, – а Винсент уже обнял сестру и сказал, что просит прощения, пусть она берет себе нижний ящик, только пусть она отдаст ему кровать рядом с выключателем, и она ответила – ладно, только пусть он перестанет называть ее идиоткой, и он сказал – ладно, только пусть она позволит ему распоряжаться светом, и она сказала – ладно, только пусть он перестанет называть куклу, которую она брала с собой в постель, Баркер, а не Паркер, и перестанет делать вид, что ее кукла лает, и перестанет поднимать куклу над головой и ронять ее, притворяясь, что она упала с неба, и он сказал – ладно; но я видел, что он держит за спиной скрещенные пальцы.