Орган (три мануала, сорок регистров), немецкий и очень старый, стоит у северного нефа, на той стороне церкви, которая тянется вдоль Рю-о-Фэр и дальше по Рю-Сен-Дени. Дверь на хоры – высотой около трети обычной двери – открыта, и из нее, предваряемая покашливанием и покрякиванием, высовывается чья-то голова. Человек замирает, в точности как собака, пребывающая в неуверенности перед пересечением неизвестного открытого места, потом исчезает на хорах, а через несколько мгновений вместо головы показываются две босые ноги, большой, обтянутый кюлотами зад, затем все туловище, и наконец снова взъерошенная голова.
Лестницы нет – кто-то пустил ее на дрова, – и человек скользит вниз, выдавливаясь из двери, пока носки его ног не касаются самодельной ступеньки из молитвенников, потрепанных Библий и житий святых (он уже не раз вяло шутил в разговорах с друзьями, что имеет обычай подниматься по божественной лестнице к небесной музыке). Опустившись на плиты нефа – ноги человека встают на могилы барона такого-то, жены барона и их нескольких упокоившихся детей, – он отряхивается, сплевывает черным в платок и, надев кафтан, усаживается за мануалы. Разминает пальцы, так, что трещат суставы, и какая-то бледная птица, испуганно вспорхнув, летит под потолок. Даже при таком освещении волосы человека имеют легкий медный оттенок. Он выдвигает регистры. Труба, терция, крумгорн, регаль. На пюпитре – Livre de Musique[3] Николя Жиго, а рядом сборник кантат Клерамбо, но чтобы видеть ноты, человеку нужны свечи, а ему не хочется тратить на них время. Свеча у него в голове, этого света вполне достаточно, и он начинает играть по памяти трио-сонаты Куперена. Спина и шея органиста немного откинуты назад, словно перед ним не орган, а запряженная шестерней карета, и сам он мчится по центру рынка Ле-Аль, а из-под колес летят врассыпную гуси, капуста и старухи.
Звука нет. Ничего, кроме глухого щелканья клавиш и постукивания педалей. Нет воздуха, хотя для Куперена нужно нечто большее, чем воздух, – старый орган с такой работой уже не справляется. Для других пьес, меньше зависящих от изогнутого металла и старой кожи, органист иногда нанимает рыночного носильщика, чтобы раздувал мехи, или того крупного немого парня, который вечно слоняется вокруг Рю-Сен-Дени. Тогда церковь почти сходит с ума, медные орлы, разорванные в клочья знамена, миллионы костей в подземном склепе – все это на несколько минут вырывается из небытия к некоему подобию жизни. Такова его работа – никакого другого повода играть у него нет: прихожане здесь больше не бывают, мессу не служат, никто не венчается, и, уж конечно, никого не хоронят. Но пока он играет и пока настоятелю, этому старому, изможденному солдату Христа, разрешено бродить здесь, церковь сохраняет интерес к этому месту, интерес, который, как часто бывает, она готова обменять на какие-нибудь существенные привилегии.
Органист перепрыгивает через октавы, яростно модулируя, его очень бледные пальцы бегают по мануалам, преследуя купереновского оленя, и вдруг он слышит – не может быть! – как открывается дверь с северной стороны. Настоятель, если он вообще покидает церковь, входит и выходит через другие двери, но раз это не отец Кольбер, то кто?
Развернувшись на скамье, музыкант смотрит в конец нефа, туда, где в дверях, открытых на Рю-о-Фэр, стоит человек. Человек, да, молодой человек, но органист, который знает большинство окрестных лиц, его не узнает.
– Вам нужна помощь, месье?
Вошедший останавливается на полдороге. Вертит головой, пытаясь определить, откуда доносится голос.
– Видите трубы органа? Идите туда. Скоро и меня увидите… еще немного… еще… вот! Существо из плоти и крови, как и вы сами. Я Арман де Сен-Меар. Органист церкви кладбища Невинных.
– Органист? Здесь?
– Здесь есть орган. Есть и органист. Что тут удивительного?
– Я не хотел вас…
– А вы, месье? С кем имею честь говорить?
– Баратт.
– Баратт?
– Инженер.
– Ах, так вы пришли отремонтировать орган!
– Отремонтировать?
– Он прихрамывает, в музыкальном смысле. Я делаю, что могу, но…
– Сожалею, месье… Но я не знаком с органами.
– Не знакомы? Но это единственный механизм, который у нас имеется. Я бы решил, что вы ошиблись дверью, если бы не видел в вашей руке ключ. Вас прислал епископ?
– Епископ? Нет.
– Тогда кто?
После некоторого колебания Жан-Батист негромко произносит имя министра.
– Так значит, они для нас что-то придумали, – говорит органист.
– Я здесь, чтобы провести…
– Ш-ш-ш!
Высоко над ними, на узком проходе трифория, слышен шум шаркающих ног. Органист затаскивает Жан-Батиста за колонну. Оба ждут. Через минуту звук смолкает.
– Это отец Кольбер, – шепчет органист. – Едва ли он милостиво отнесется к инженеру, посланному министром. Честно говоря, он вообще ни к кому не относится милостиво.
– Настоятель?
– Старый, но крепкий, как вол. Был миссионером в Китае еще до нашего с вами рождения. Я слышал, что его там даже пытали. Повредили глаза. Теперь ему больно смотреть на свет. И он носит цветные очки. Через них кое-что видит. Нрав у него суровый…
Кивнув, Жан-Батист глядит на рыжие волосы собеседника и спрашивает:
– Это вы жили в доме Моннаров?
– Моннаров? А откуда вам это известно, месье?
– Они до сих пор вас вспоминают.
– Так теперь там живете вы? В маленькой комнате над кладбищем?
– Да.
– Снимаете?
– Да.
– Ну-ну. Ха! Я бы сказал, что теперь там наверняка холодина.
– Так и есть.
– Вот вам совет. Когда ляжете в кровать, взгляните на потолок. Вы заметите маленькую… Ой-ой, осторожно, мой друг. Вам нехорошо?
Прислушиваясь к своему колотящемуся сердцу, Жан-Батист понимает, что, когда вошел в церковь, он все время пытался не дышать. Он позволяет органисту довести себя до органной скамьи, слышит, как тот голосом, словно отраженным от дальней стены церкви, рассказывает ему, будто вначале и сам ощущал то же самое и мог входить в церковь, только приложив к лицу кусок ткани, смоченный одеколоном.
– Я изумлялся, как люди могут жить даже на расстоянии полдня пути от этого места. Однако видите, живут же. Как пчелы в улье. К этому привыкаешь. Старайтесь дышать ртом. Вкус подавить легче, чем запах.
– Мне надобно найти Монетти, – говорит Жан-Батист.
– Могильщика? Так у вас и вправду на уме что-то серьезное. Не беспокойтесь. Монетти найти легче всех в Париже. Давайте-ка выйдем на воздух. Можете купить нам обоим по рюмочке чего-нибудь подкрепляющего.
Опираясь на руку органиста – без этого и впрямь не получается, – Жан-Батист возвращается к двери в северной стене. Нельзя сказать, что он во всем винит церковь. Ночь была неспокойная, весь дом ходил ходуном, будто дул шквальный ветер, хотя никакого ветра на самом деле не было. Ему казалось, что кто-то скребется в дверь и даже в какой-то немыслимый час скребется в окно. А потом, ранним утром, он видит, что Лафосс уже стоит в гостиной Моннаров с ключами от церкви в руках. И это лицо не сулит ему никакого утешения…
Когда они выходят на улицу, закрыв и заперев церковную дверь, когда Жан-Батист может вновь доверять своим ногам и рассчитывать на свои силы, они поворачивают налево, к Рю-де-ля-Ленжери, а оттуда идут прямо на рынок. Через каждые десять шагов с органистом кто-нибудь здоровается, обычно женщина. При каждой встрече женские глаза пробегают по лицу молодого человека, идущего рядом с органистом, судя по всему, его нового товарища.
– Вон там, – говорит органист, показывая рукой, – можно поесть вкусно и дешево. А там, на углу, вам починят одежду и при этом ничего не украдут. А вот это цирюльник Годе. Прекрасно бреет. Все знают. Ну а это Рю-де-ля-Фромажери, куда вы идете, чтобы вдохнуть иной запах, отличный от аромата могил. Вперед! Будем дышать полной грудью.
Они оказываются на одном конце необычной, похожей на закупоренную жилу улицы, скорее переулка, чем улицы, и скорее канавы, чем переулка. Верхние этажи домов клонятся друг к другу, а между ними видна лишь узкая полоска белесого неба. По обеим сторонам в каждом втором доме открыта лавка, и в каждой лавке продают сыр. Иногда яйца, иногда молоко и масло, но сыр – всегда. Сыр выставлен в окнах, выложен на столы и тачки, горами возвышается на соломе, висит на веревках или плавает в бадьях с соленой водой. Сыры, такие огромные, что для них требуется нож, которым можно зарезать быка, сыры, которые черпают резными деревянными ложками. Красные, зеленые, серые, розовые или чистейшего белого цвета. Жан-Батист не имеет ни малейшего представления, каково большинство из них на вкус и откуда их привезли, но один вид он узнает мгновенно, и его сердце подпрыгивает от радости, словно ему встретилось знакомое лицо с родной стороны. Пон-л’Эвек! Нормандские луга! Нормандский воздух!
– Хотите попробовать? – спрашивает девушка, но внимание Жан-Батиста привлекла соседняя лавка, где женщина в красном плаще покупает небольшую головку козьего сыра, корка которого вываляна в пепле.