Френель. Она зажмурилась, вновь ощутив стыд за свой промах. Специалист по истории маяков, как же! Но Лэйси и Клэй, судя по всему, купились на ее выдумку. По крайней мере, отнеслись к ней без особого скепсиса. Завтра она найдет себе комнату, а потом попытается убедить их отца помочь ей с подъемом линз. А если он не согласится? Джина пока не знала, что ей делать в этом случае. Ладно, поживем – увидим.
Линзы были совсем рядом. Сквозь окно до нее доносился шум океана, неумолчный рокот волн. Они бились об основание башни, обдавая ее белой пеной. Линзы были там, возле берега. Наверняка есть способ поднять их наверх.
Джина включила лампу на ночном столике. Достала из чемоданчика футболку, служившую ей ночной рубашкой, и косметичку с туалетными принадлежностями, в которой не было ничего, кроме зубной нити, пасты, щетки и крема от ожогов. На работу Джина обычно подкрашивалась, но в последнее время ей было не до подобных мелочей.
В углу чемодана розовел маленький дневник со сломанной застежкой и потрепанными углами. Джина выложила его на постель, приготовленную заботливой Лэйси.
Стянув шорты, Джина вытащила из заднего кармашка фотографию маленькой девочки и прислонила ее к настольной лампе. Натянув футболку, она нырнула под одеяло и какое-то время неотрывно смотрела на снимок. Нельзя сказать, чтобы у Джины не было никаких желаний. Ей очень хотелось, чтобы ее мать выздоровела. Еще она мечтала обзавестись мужем и хорошей семьей, но пока все ее усилия пошли прахом. Но больше всего на свете она хотела вновь прижать к груди этого ребенка.
Выключив свет, Джина опустила голову на подушку. В окно она видела кусочек неба и яркие звезды. Много лет назад свет маяка бил в окно этой крохотной комнатушки каждые четыре с половиной секунды, озаряя стены, потолок и широкую кровать.
Да, Джина прекрасно знала, в чьей комнате ей предстояло ночевать.
Суббота, 7 марта 1942 г.
Вечером дом опять погрузился во тьму. Я сижу у себя на кровати и пишу при свете фонаря – совсем как в те дни, когда на Реке Поцелуев еще не было электричества. Папа подключил маяк к запасному генератору – этот свет он намерен поддерживать во что бы то ни стало. Зато дома приходится пользоваться подручными средствами. «Уж слишком ты привыкла к хорошей жизни, Элизабет», – заявила мне мама. Может, так оно и есть. В последние месяцы мама только и делает, что придирается к моим словам. А может, это я все время с ней спорю. Словом, мы совсем перестали ладить друг с другом. Мы уже не первый раз сидим без света, но сегодня меня пугает эта внезапная тьма, хотя пугливой меня, в общем-то, не назовешь. Я ничуть не боюсь штормов, которые сотрясают наш остров, или того кабана, который убивает кур и домашних животных. Говорят даже, что однажды он напал на старушку, которая развешивала белье у себя за домом.
Даже не знаю, почему мне сегодня так страшно. Может, потому, что взрослые тоже боятся. Конечно, сами они в этом никогда не признаются, но куда бы я ни пошла, везде ощущается страх. Все только и говорят что о войне. На улице больше не слышно смеха и шуток, как в былые времена. Мои родители устраиваются в гостиной рядом с радио и слушают, слушают… Но там почти все время звучит музыка. Меня уже тошнит от песни «Вспомним Перл-Харбор»[2], и уж тем более от «Перфидии»[3]. А кстати, что такое Перфидия? Чье-то имя? На смену музыке Гленна Миллера приходит Габриэль Хитер с «Последними новостями», но хорошими эти новости никак не назовешь. На лбу у мамы появились морщинки, которых я раньше не замечала. Хотя я здорово сердита на нее за ее глупые придирки, но мне хочется провести рукой и стереть их. В такие минуты я понимаю, что по-прежнему люблю родителей. Увы, в последнее время мне приходится напоминать себе об этом!
Не далее как вчера папа заявил мне, что нам тут, на северных пляжах, нечего бояться. Это при том, что несколько кораблей затонуло совсем неподалеку – немцы торпедировали их у Хаттераса. Знай папа, что случится сегодня, он бы просто прикусил язык!
Этим утром я была в световой камере маяка, чистила там линзы. На маяке у нас теперь куда меньше обязанностей, чем было до появления электричества. Всю ночь раньше приходилось следить за тем, чтобы фонарь не погас, подводя часовой механизм и таская масло на самый верх – по всем этим двумстам семидесяти ступенькам. С началом войны смотрителям с других маяков пришлось уйти, но папе каким-то чудом удалось остаться – при условии, что он будет поддерживать здесь все в полном порядке. И вот теперь я помогаю ему чистить линзы. По крайней мере, их нижнюю часть – до верха мне просто не добраться, а лестницу брать папа не позволяет, чтобы не дай бог не разбить стекло. В душе я даже рада, поскольку работа эта не из легких. Долгие годы я наблюдала за тем, как папа чистит стеклянные призмы мягкой замшей и специальным составом, и мне ужасно хотелось попробовать сделать это самой. А год назад, когда мне исполнилось четырнадцать, папа наконец-то дал свое согласие, и теперь мне остается лишь удивляться, почему я так рвалась к этой работе. Нужно быть очень осторожным, чтобы не поцарапать стекло. По-хорошему, к нему нельзя даже прикасаться голыми руками. «Восемнадцать панелей стеклянных призм, изготовленных и отполированных во Франции, в Париже», – объясняет папа всем желающим и даже тем, кто не слишком-то настроен слушать. Отпечатки пальцев могут сказаться на яркости света, любит повторять он. Но мне нравится тайком прикасаться к прохладной гладкой поверхности стекла. Линзы очень высокие – в два раза выше папы. Я даже не сознавала, какие они огромные, пока не начала их чистить. Думаю, они запросто займут половину этой комнаты (моей спальни).
Даже забавно, что я пишу это сейчас в своем дневнике. Моя кузина Тория подарила мне его на четырнадцатилетие, но в то время он был мне без надобности. Тогда я только и делала, что ловила рыбу и крабов, гоняла на велосипеде и играла с собаками. Тут все так живут: ловят рыбу, крабов, устриц и моллюсков. Теперь я реже хожу на рыбалку и чаще думаю. Не самое полезное времяпрепровождение, но что поделать! Как бы то ни было, я сунула эту книжицу в бельевой шкаф и сразу же про нее забыла. Но около недели назад я рылась в ящике с бельем, и моя рука наткнулась на что-то твердое. Это был ключ, торчавший в замке дневника. Какое-то время я смотрела на маленькую книжку, а потом слова просто полились из меня рекой. Я хочу записывать в нем то, о чем я думаю. Дневник же я буду прятать там, где, кроме меня, никто его не найдет. Похоже, это единственный способ выразить свои мысли. Миссис Кэди (наша учительница) не желает меня слушать, а мама с папой встречают каждое мое слово в штыки, как будто мои слова могут обжечь их. В общем, я даже не думала, что буду настолько признательна Тории за ее подарок. Я по-прежнему держу дневник в ящике с нижним бельем, только теперь, закрыв его, прячу ключ под матрас.
Итак, маяк сегодня работает в обычном режиме. С очередным оборотом фонаря за окном у меня перед глазами возникает силуэт белой башни. Но для того, чтобы увидеть саму световую камеру, мне нужно подойти к самому окну. Мне нравится наблюдать из постели, как в темноте, прямо по центру окна, проявляются очертания маяка. В такие мгновения вся моя комната озаряется светом. Когда Тория остается у меня ночевать, она вообще не может спать. Я же настолько привыкла к этим вспышкам, что без них просто не смогу уснуть.
Но этим утром произошло то, отчего у меня до сих пор мурашки по телу. Я чистила в световой камере линзы, как вдруг мой взгляд упал на море. Там, прямо напротив нашего мыса, разрастался клуб черного дыма. И я сразу поняла, откуда он взялся.
Я схватила папин бинокль, но самого корабля так и не увидела – только густой черный дым. Еще из воды поднимались языки оранжевого пламени. Должно быть, немцы подбили нефтяной танкер. Это был первый корабль, который затонул у меня на глазах. Хотя я, конечно же, знала, что он был далеко не единственным. Плакат, вывешенный у почты, гласил: «Болтливые языки – гибель для корабля». Это значило, нам следует помалкивать о тех торговых судах, которые проходят вдоль побережья, поскольку никогда не угадаешь, кто может тебя подслушать. Глупость, конечно, ведь мы тут знаем друг друга в лицо. Чужак, да еще и немец, не сможет затеряться в толпе. Немчура – так их многие называют. Даже папа сказал как-то раз такое (он не знал, что я его слышу). Меня это здорово шокировало, ведь родители постоянно талдычат мне о том, чтобы я не заносилась и не считала себя лучше других. Моя мама, услышав однажды, как один из мальчишек обозвал мистера Сато «косоглазым», пообещала промыть ему рот с мылом.
До тех пор, пока здесь не появился мистер Сато, никто из нас в глаза не видел японца. Его сын женился на девушке, которая была родом из этих мест, и все они жили в Чикаго. Но год назад, когда парень умер, девушка (не припомню, как ее зовут) решила вернуться в наши края. Мистера Сато она привезла с собой, потому что он прикован к инвалидному креслу и не может жить один. Поселились они на другом конце острова. Всякий раз, отправляясь в школу, я проходила мимо их дома и видела, как мистер Сато ловит рыбу. Он сидел с удочкой на причале, который находился прямо у их дверей. Я всегда махала ему рукой в знак приветствия, и он тоже махал мне в ответ. Мне очень жаль этого человека. Его тут не любят и называют между собой косоглазым, а ребятишки постоянно потешаются над ним. После Перл-Харбора с ним и вовсе перестали разговаривать. В последнее время мистер Сато вообще не показывается на улице – боится, должно быть. Лично мне он кажется безобидным старичком: крохотный и седовласый, он словно усох в своем инвалидном кресле. Я бы и знать не знала, что он по-прежнему живет в том доме, если бы не пересуды окружающих: людям не нравится, как они говорят, «иметь у себя под боком этого япошку».