ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА УКРАИНСКОЙ ОХОТЫ
Охота на волков «на заседке». — Охотники. — Пономарь. — Охотницкая старина. — Легенда о «Лесном голосе». — Оклик зверя. — Охота с облавой. — Куропатки и дрофы. — Стрельба зайцев ночью на гумнах. — Охота на волков с поросёнком.
Зима стояла студёная. Это лучшее время для степной охоты на волков и, в особенности, для так называемой охоты «на заседке» — когда охотники подманивают голодающего зверя на приваду, а сами на ночь заседают с ружьями в какой-нибудь глуши, в старом заводе, в одинокой лесной хатке, или в земляной копанке, и стреляют подошедшего к приваде зверя в окошко, по свету месяца, иногда почти в упор.
В 1860 году на юге России выпал, небывалый в степях, глубокий снег. Сначала, когда он еще не улёгся, разыгралась-было метель пешая, а потом хватила «верховая» и намела стекольчатого, точно хрустального, снега такие вороха, что неожиданно овраги сравнялись, а хутора очутились в ямах, и едущие по улицам увидели крыши хат у своих ног, в ворота же стали въезжать, как через стены крепостных валов. Тут уже зверь всегда разгуливается и становится особенно злобен. Двери овечьих сараев и скотских загонов запираются плотнее. Мелкие дикие зверюшки забиваются в норы поглубже. Поживиться нечем. И так иногда метет суток пять, шесть. Тут волки просто остервеняются. Ворвавшись в одинокий хутор, иногда чуть смеркнется, им нипочем бывает прямо вскочить на ветхую клетушу, прорвать лапами соломенную крышу и в полчаса передушить, до одной стадо овец. В такую пору часто в степях выгоняют волков из теплых сеней, где носится пар от вкусного ужина. И уж это не новость: чуть настанут такие волчьи набеги, только и слышно, что там порвана лошадёнка, там унесен телёнок, там в панском овечьем заводе передушено триста голов мериносов, а там горячкой от перепуга заболели барыня-хуторянка и юнкер, за тройкой которых целый час гналась в степи стая волков и, удерживаемая одним колокольчиком, влетала в самую околицу их хутора...
Едва улеглась метель, я поехал из дому и случайно, в соседней усадьбе старика-помещика, встретился с приятелем моим, пономарем-охотником, Иваном Андреевичем Михайловским, который приехал туда покупать лошадь и кое-какую хлебную провизию в город.
— А что, Иван Андреевич ведь пороша? — начал я, едва увидев приятеля.
— Нет, уж если охотиться на что, так на волчков на заседке-с, а кольми паче я еще и привадку-с тут же положил, и это еще дело дивное-с: приезжаю вчера, купил лошадку-с за три целковых, завалящую уже вовсе, на шкуру одну; она и пала в ту ночь. Ну, я шкуру-то снял, а мясо и выволок за кузницу; в нынешнюю ночь будем бить серого...
Почтенный пономарь, в лисьей папахе, в черной барашковой шубе, крытой зеленою нанкой, а под шубой в куртки, переделанной из жениной кофты, был бодр и весел.
— А ружье же с вами есть?
— Есть мой швед! — отвечал пономарь: — не укрых души моея от страсти плотоугодия! С детства постреливал, аки Немврод[1], и ныне предан охоте и есмь ловец...
Я уже знал сноровки своего приятеля и, признаюсь, следил за ним и не упускал случая поохотиться с ним на что бы то ни было. Старик-помещик, у которого мы оба съехались с ним, был в параличе, и гости его не стеснялись, занимаясь каждый чем хотел.
Вечера я поджидал неравнодушно. Тихо шмыгнул пономарь в топленую баню, зажег там свечку, убедил меня не звать более никого и стал готовить картечь.
— Бога Господа ради, сидите смирно, да не смейтесь! — толковал он, разрывая хлопки на пыжи и принимаясь в засаленном горшочке, в печи, растапливать свинец на картечи: — тишина первое дело; зверь хитёр и чует по воздуху, где готовится охота!
Скоро щепки загорелись, и горшок стал чадить немилосердно. Закоптелые и промасленные картечи скоро улеглись кучею на столе. Мы зарядили ружья, взглянули на часы и вышли из бани в сад. Было половина десятого ночи. Месяц светил ярко, но в воздухе стояла туманно-серебристая мгла. Пройдя по непротоптанным дорожкам сада, мимо обледеневших, точно стеклянных и тихо скрипевших от ветра дерев, мы перешли по льду реку под садом, уже за хутором, и стали взбираться на гору. Я оглянулся. Огни на хуторе погасли. Острый морозный ветер изредка обхватывал в тиски уши, нос и щеки. Собаки молчали, видно тоже пораньше забившись в теплые углы дворов. Мы еще прошли по горе и опять склонились к стороне хутора. Пономарь шел впереди, держа своего шведа на руке, на-перевес. На снегу отражалась его шагающая тень, с поджарыми ножками, утлою бородкой и с торчавшею из-под шапки косичкой...
— А вот и кузница, тут мы засядем на заседку! — сказал он, остановившись на косогоре, у какой-то отдушины.
Я огляделся. Перед моим носом обрисовалась низенькая, вся заметенная землянка хуторянской кузницы, с крошечною дверкой, трубой и окошечком. Окошечко было в поле, к стороне близко чернеющего леска. Вся поляна в лесу белела и отливалась блестками. Ниже, у ног, и далее к холмам, за рекой, будто висел туман и стояла свинцовая, непроглядная тьма.
— Полезайте! — шепнул мне пономарь.
Я нагнулся и вошел в дверку.
— Ну, теперь можно зажечь огарочек! Еще рано!
Пономарь зажег свечку и поставил в печь. Я осмотрел землянку. На полу уже лежала припасенная солома. Окошечко было завешано тряпицей. Все щели и дырки в стенах были также тщательно заткнуты соломой.
— Серый чует за версту и вблизи узрит даже в такую щелку, что и булавки не продеть! — говорил пономарь: — ну, коли есть тоже хотите, закусывайте, ваше благородие, — сказал он, уставив ружья у наковальни: — а там уже, как окликну их, то лежите смирно; запахов нельзя пускать, — разве только пошушукаем о чем, от скуки, с собою...
Я вынул хлеб и сыр и предложил товарищу.
— А который час?
— Одиннадцатый...
— Еще рано. Скажите, как будет двенадцатый. Им самая пора — глухая полночь.
— Где же у вас тут падаль, ваша лошадёнка?
Пономарь поднял тряпицу тихо и бережно, запустил в отверстие сперва один глаз, а потом другой, посмотрел и вдруг схватил себя руками за голову.
— Что вы?!
— Ай-ай-ай! Глянете...
Я посмотрел в окошечко из-за его бороды. Что-то черненькое и крошечное, как мышь, быстрыми лапками бежало по снегу от падали и, будто слыша что-то, останавливалось и спускалось в овраг к реке.
— Что это, мышь, или ласочка? — спросил я.
— Какая тут мышь! — прошипел от досады пономарь, все еще держась за озадаченную голову и приседая к земле: — это лисовин[2], да еще матерый, — здоровенная лисица...
— Что же она?
— Как что? А, не люблю я расспросов! Нюхнула, значит, привадку, да и наш след нюхнула, ну и драла... Значит, сыта, расподлющая душа! А то бы я бухнул с почину-то! А каковы малы лисички-то кажутся по ночам? Оно и правда теперь — сущее мышатко...
Мы сели. Свечка в печи едва мерцала, прикрытая, для большей осторожности, кувшином с пробитым дном. Ветер не стихал, а еще будто его разбирало, и по временам перекатывал поверх кузницы те же полосы стекольчатой, точно составленной из битого хрусталя, снеговой блуждающей пыли...
— А что, Иван Андреевич курить еще можно?
— Вот опять и курить! Ну, где же это слыхано? Нет, в старину не такие бывали охотники!
— Какие же, расскажите...
— Вам все расскажи! Разумеется, что не такие. Вот ваш лес: что он теперь? Так, плёвое дело! Иному и зайцу в нем уж негде спрятаться. А у вашего дедушки там дикие козы травились; забегали, значит, говорят, из черниговских боров; олений зверинец был там у вашего дедушки, голов по полсотни, да волки выдушили. Одних собак у него было двести борзых, да сто гончих; борзых от Архарова[3] из Москвы купил... Я застал еще его доезжачего — Комаром звали. Говорит, по тысяче за собаку платили; везли, говорит, два месяца из столицы, караваном, на конных и воловьих подводах. На каждой подводе, на кибитке, лосьи рога красуются привязаны, На ловчих желтые и зеленые курточки; рога за плечами. Отъедут двадцать пять верст, и привал. Это сейчас котлы на треножцы; валят туда целых баранов, пшена да муки. Костры горят; водку пьют, в трубы трубят; песни играют... Чудеса! А теперь? Так как-то живут, больше все в карты продуваются... Нет, прежде не так и здоровьем хворали. Такие помещики барбосы были, что на поди. Как отхватает иной верхом с борзыми дней десять, пятнадцать сразу, в отъезжих полях, или пешочком по десяти, пятнадцати верст в день, так больных тех и в помине не было... А теперь, опять-таки скажу: сам сидит, а на охоту за себя других посылает... Я у одного такого пять лет при церкви был! Да что, тоска взяла, глядючи на эту мертвечину, а еще из богатых был, землю на аренде держал под Ростовом...
— Вы, Иван Андреевичу как будто псовую охоту предпочитаете ружейной?
— Я?! Сохрани Бог! Псовая хороша мне только со стороны глянуть, да и не всякому по средствам. Что нынешние собаки? Дрянь! Здесь гончие в старину-то были, так уж непременно либо агары[4], либо параты[5]; лисицу и волка сами, без борзых, травили в угон; а коли борзые, так псовые, вон такие, с волка величиной от земли, и с гривками такими, шельмы, точно львята; на перемычке, зверю и дохнуть, бывало, не дадут. Вот то и охота была, а теперь все, поджарые крымки, да степные[6]! Нет, не променяю я ружья на псовую охоту! Эх, весна, весна, сударь, да мокренькая осень. Скоро ли вы воротитесь? Вы, сударь, не поверите, как за живое берет, чуть повеет весенним-то ветерком... Слышите, как студёная позёмка-то теперь разбирает над нашими головами? А весенним теплым деньком? Крест положил на себя, взял краюшку хлеба, да ружье, и гайда по лузям[7], да но болотам! Пришел, сел под овражком. у опушки леса, положил ружье наземь, и стрелять не хочется — все глядишь... Козявочки там ползают, тмином долевым, да чабрецом пахнет, а тут мотыльки, бабочки такие большущие летают, - точно с птичьими крыльями. Бабочка — Пава прозывается и Адамова-голова есть бабочка; тех я особенно люблю. Пава вся голубая, а величиною с ладонь и с сизым, будто шелковым отливом; как взлетит, ну, точно кусок голубого бархата, либо птица сизая мелькает. Адамова-голова еще больше, с голову ребенка, коричневая, а внизу крыльев темные, с белыми ободками, пятна, будто глаза мелькают! как поднимется из-за куста, да станет этак, по мотыльковому обычаю, в воздухе повиснет, ну, вот точно голова стоите и на тебя оттуда посматриваете. А мелкие бабочки? Иная с усиками, другая вся золотая, третья алая, с черными оборочками; иных крохотных стадо налетит, точно зелененькие листочки посыплются с дерева...