Я знаю одно местечко в Белоруссии, на Днепре. Называется оно Шклов[1]. Я там родился и ходил в хедер, потому-то и знаю его так хорошо.
Пламя жизни горит там ровно. Никто его чересчур не подкручивает. Экономят, как керосин. Оно, не вспыхивая и не чадя, светит как неугасимая лампада в Холодной синагоге[2].
Часы там есть не у всех. Утром на Днепре раздается пароходный гудок, значит — десять. А вечером, когда пароход сипло спрашивает «В-в-ву?»[3], значит, пора ужинать. Полвосьмого.
Там крутятся двое русских десятских в потертых фуражках, никто не ведает для чего и почему. Это местечко — «святая община»[4], так что кто ж их звал и, вообще, на что они тут сдались? Если они все-таки цепляются, им подносят рюмку водки с куском халы, и они исчезают, только их и видели.
В тех краях еврейские девушки в теплых платках, накинутых на худенькие плечи, не пользуются духами. Потому и пахнут природными ароматами: сеном, свежеиспеченным тминным хлебом, земляникой. Вечерами сидят они на зеленых крылечках и тихонько поют. Так они тоскуют о суженом. А когда выходят замуж, другие девушки сидят на их месте и, тоскуя, жужжат, как заблудившиеся пчелки.
В бане по углам, в густом, темном пару там до сих пор ставят резные банки. Их ставит Клуним-длинный при красноватых отблесках плетеного фитиля. По бритым загривкам течет еврейская кровь, но никто не возмущается… А после выходит такой вот измученный, или, как он сам говорит, «освеженный» еврей на улицу и слышит, как ветер гудит в телеграфных проводах. Средневековье и современность заключили там соглашение и чувствуют себя совсем неплохо в соседстве друг с другом.
Окружено местечко стеной соснового бора, кое-где пробитой распахнутыми зелеными воротами. Это лесные дороги, которые ведут в Полесье. Буднями по ним ползут мужики с маленькими лошаденками, запряженными в большие возы с дровами и сеном, а по субботам там гуляют молодые евреи со своими невестами и рвут чернику… ртом. Непростое дело! Но ведь руками-то нельзя[5].
Кроме Днепра там есть и разлив. Милый, широкий разлив. Он был создан еще до потопа, чтобы вращать страшенное колесо большой водяной мельницы, которая стоит на узкой полоске суши между разливом и Днепром. Когда евреи, объевшись чолнта, глядят на это водяное колесо, им становится нехорошо. Они говорят, что лучше не смотреть, но, тем не менее, смотрят.
Там в камышах живет что-то вроде жабы. На закате оно начинает вздыхать, как неупокоенная душа: «У-ху, у-ху!» Это, говорят, жалуется «водяной бык»[6]. Рыбаки, говорят, не раз ловили его в сети и сразу выпускали, потому что его, говорят, лучше не трогать, не то…
Не то что? И как он выглядит? Этого никто не знает.
По той стороне разлива, который поблескивает между серыми домишками и полем, коровы идут с выгона. Если первой бежит рыжая — завтра будет вёдро. А если черная, значит, завтра пойдет дождь. Это дело проверенное.
Если кто порежет палец, прикладывают паутину. Чем она более пыльная, тем лучше лечит. Иногда палец проходит, иногда начинает нарывать. Но сомневаться в этом добром, общедоступном средстве ни у кого не достанет дерзости.
Сладкий чай там не пьют, разве только больные или банкроты. Сахар колют на кусочки и берут понемногу во время чаепития. Берут со счетом и с умом. Извозчики по сей день пьют чай с леденцами. Они и экономней и не пачкают карманов ватных штанов. Как-то Вове-мельник запутался в долгах, и у него описали мебель; так до сих пор об этом деле говорят попросту:
— Сладкий чаек хлебали как свиньи!
Теперь о блюдах! Знаете ли вы о клецках из толченой конопли с солеными огурцами? Нет, вы не знаете. А о горячей жареной плотве с холодным щавелем знаете? Нет, вы не знаете. А о молочном крупнике с зелеными бобами и грибочками знаете? Нет, вы не знаете. А о шкварках с луковой шелухой и тертым хреном знаете? Нет, вы не знаете. Так о чем же вы вообще знаете в этой жизни?
Я в Шклове собственными ушами слышал, как один старичок с козлиной бородкой и глазенками навыкате причитал над своим внуком:
— Сирота! — так причитал он, потрясенный до глубины души. — Вы только послушайте! Ему дают на завтрак квашеную капусту, посыпанную сахарным песком, а он не хочет! Эдакий озорник! Ведь, кажется, что может быть вкусней, чем квашеная капуста с сахарным песком!
И действительно, между нами говоря, есть ли на свете что-нибудь вкусней, чем квашеная капуста с сахарным песком? Сами скажите!
В тамошних лесах растет одна трава, такая жесткая, глянцевая; она выглядит как долгие, темно-зеленые волосы… только без головы. Ее называют «зубровка». Если ее растереть в руках, остро запахнет корицей. Мужики собирают ее в длинные пучки, как свиную щетину. Евреи покупают ту траву и делают на ней настойку, которая полезна для желудка…
Как бы я хотел растянуться в этой траве, — ноги ножницами, руки — под голову, — и отдохнуть после двадцати лет скитальческой жизни.
Да, там ведь есть и танахник; такой невысокий человечек с грустными голубыми глазами. К нему бегут все, у кого тяжело на сердце, чтоб он им погадал. Засидевшиеся в девках служанки, кутаясь стыдливо в платок, приходят к нему под вечер спросить — когда же их свадьба? Человечек берет, тоже стыдясь, пятачок, вставляет костяную указку между листов Танаха и ищет ею. И где указка найдет, там он и будет читать, там и будет гадание, там и сказано, что было и что будет. И еще не случалось, чтобы клиентам-мужчинам выпал женский недельный раздел, например, Хаей Соре, и, наоборот, женщинам — мужской, например, Лех-лехо[7].
Я все мечтаю попасть к тому танахнику, чтобы он рассказал мне о моей будущей судьбе в чужих землях.
И уже много лет хочется мне выпить немножко водки с тамошними евреями, потому что когда тамошние евреи выпивают немножко водки в штибле[8] по какому-нибудь радостному поводу, то выпивают они ее не просто так. Каждая рюмка колышется на волнах словечек, вздохов, улыбок, взглядов, подмигиваний, которые вроде как не клеятся друг с другом, но в этом-то и заключен глубокий смысл. Например:
— Закон такой, евреи, по капельке!
— Полагаю…
— Хе-хе.
— Ну да.
— Понятно.
— То есть закусь…
— Вот.
— Люди, эй…
— Нет, и закусь тоже.
— Нет муки, нет и Торы, хе-хе.
— Да, но…
— Вы же умный человек, так ведь?
— То есть вот это…
— Это, это, это…
— Это эти…
— И вы еще спрашиваете: что-что?
— Да-да…
— Это, что ли, ответ, это, что ли…
— Это главное.
— Под…
— Точки под «хей»![9]
— Вот-вот-вот.
— Малость.
— Хи-хи!
— Капелька.
— Вот-вот-вот.
— Крошечка.
— Ай-яй.
— Крохотулечка.
— Хи-хи-хи.
— Ай, если б была эта малость.
— Едва-едва.
— Послушайте историю!
— Все было бы совсем по-другому.
— Тссс…
— Мы должны надеяться, что, что, что…
— Угу!
— И весь Израиль!
— Именно.
— Если на то будет воля Божья.
— Лехаим!
— Должно, должно, должно…
— Как сказано в Писании…
— Миропорядок…
— Чем?
— Властию…
— Хи-хи-хи!
— Властию Всевышнего!
— Вот.
— Вот-вот-вот!
Так рюмка поднимается со ступени на ступень, пальцы вздымают ее, бороды качают ее, как серые волны. Слова окрыляют ее, блестящие и смеющиеся глаза провожают ее. Так она возносится высоко, совсем высоко, до Шхинто беголусо, до Зейр анпин…[10] Попробуй удержи эту рюмку!.. Еще чуть-чуть!.. Ее уже не удержать. Она уже слишком высоко! Головы кружатся, глаза смыкаются. И тут наконец она, эта рюмка, опрокидывается, со вздохом и с Шеакол нихъё[11]; проливается из горних миров обратно в плотский, укрепляет обмершее еврейское сердце, а окружающие с закрытыми глазами отвечают:
— Ам-минь!
………………………………
Но выяснилось, что я напрасно надеялся.
Недавно оказался у меня человек из тех мест, эмигрант, и он рассказал очень странные вещи. Во всех тридцати бесмедрешах местечка были, одна за другой, одержаны победы над Всевышним и над Его заповедями. Над Йом Кипером, Пейсахом, субботой. Вместо пиютов[12] поют только «Интернационал». Свитки Торы лежат, как березовые поленья, у старого габая, а серебряные короны и навершия[13] забрали «в казну».
Еврейские девушки стали бесстыдницами. Они курят папиросы и стучат на пишущих машинках в Госторге, Лесторге и прочих подобных рошетейвес[14]. В их свадьбы, в их разводы по «понедельникам и четвергам»[15] не вмешиваются ни раввин, ни родители. А если и захотят вмешаться, у них все равно ничего не получится.