Цирил Космач
ДОРОГА В ТОЛМИН
Эта дорога запечатлелась в памяти мальчика надолго. Да она и заслуживала того, чтобы ее помнить, потому что была длинной и необычной и вела сквозь новые и новые впечатления.
Тогда в доме была такая нужда, что на автобусе ездили только во сне. А наяву всегда ходили пешком. До Толмина почти три часа ходу, поэтому им с отцом надо было встать очень рано, а так как часы посреди ночи остановились, то поднялись они слишком рано и слишком рано отправились в путь.
Еще не стряхнув с себя дремоту, они вышли в ночь. Октябрьский холод тотчас пробрал мальчика до костей. Он задрожал, втянул голову в плечи и огляделся вокруг. И тут озноб подобрался к сердцу. Родная долина была такой чужой и страшной, а дом за ночь как будто провалился в пропасть, и мальчик очутился в мертвом и стылом подземном мире. Долина казалась удивительно глубокой и узкой, склоны — почти отвесными, а вершины раза в три выше, чем на самом деле: они уходили куда-то в небо, которое тоже было необыкновенно высоким, суженным и давящим, отчего долина была словно покрыта толстым слоем свинца. Под этим серо-синим покровом плыли облака, разных оттенков серого цвета и похожие одно на другое по форме, как существа единого происхождения. И для мальчика они были живыми существами, какими-то фантастическими благородными животными, какими-то испуганными, сильными конями. Их табуны мчались то в одну, то в другую сторону: на восток, на запад, на север, на юг. Они налетали друг на друга, вступали в схватку и отскакивали друг от друга, в смертельных судорогах сворачивались в клубок, а потом с новой гневной силой распрямлялись и опять мчались вперед. Неутомимо, страстно, инстинктивно устремлялись они во все уголки неба, пытаясь любой ценой вырваться из-под удушливого свинцового покрова. И куда дальше? Не спрашивайте! Освобождавшиеся, они помчались бы к своему манящему, неотвязному миражу вселенских вольных, бескрайних зеленых полян. Сквозь разбросанные вихрем табуны облаков, этих полоненных могучих коней, равнодушно прокладывал себе путь остро изогнутый серп луны, бледный и тонкий, словно выточенный из твердой холодной стали. Он с насмешкой наблюдал за этой великой битвой, такой огневой и такой безнадежной, где не было слышно ни малейшего звука: ни ржания, ни стука копыт, ни хотя бы тяжелого дыхания. Из-под небес лилась в долину только напряженная до последнего предела, гнетущая тишина.
В долине было так тихо и спокойно, что можно было услышать биение вечной тревоги и стук собственного сердца. И все-таки Идрийца шумела в десять раз сильнее, чем днем. Она прямо бушевала. Ее шум вздымался высоко над землей и разливался от одного края долины до другого и в то же время был настолько прозрачным и пустым, что струился сквозь напряженную тишину, словно воздух через сито. Что же — это за тишина, если она громче бурливой реки? Она тверда, как скала. Мальчик посмотрел на Доминов край, на высокую серую скалу, отвесно поднимавшуюся над глубокой водой, и ему показалось, что от ее широкого, холодного лба веет дыханием той же тишины.
В этот момент под Доминовым обрывом пронзительно засвистела выдра — и тишина разбилась, словно была из самого хрупкого стекла. Сразу же где-то совсем рядом, пожалуй в нескольких шагах от проселочной дороги, заухала сова, прокричала трижды по три раза, что означало — поблизости витает смерть. Мальчик вздрогнул и зажмурился. Сердце у него сжалось, словно он вместе с долиной погрузился еще глубже. И открыл глаза, чтобы ощутить под ногами твердую землю, но вместо этого почувствовал себя невероятно маленьким, слабым и беспомощным. Спотыкаясь, шагал он за отцом и бездумно смотрел на его ноги, равномерно шагавшие впереди, сознание его плавало в небесах и видело, как далеко на земле, по глубокому дну глубокой долины, на размытой и разбитой каменистой проселочной дороге рядом с бурной рекой медленно-медленно двигаются две крохотные фигурки, две черные точки. Отец и он. Фигурки шевелятся, но не двигаются. Никуда. И ему стало жаль их, словно они на веки вечные брошены на дно этой холодной, лишенной солнца пропасти. За этой мыслью неожиданно возник ужаснувший его вопрос: что было бы, если б над долиной никогда не засияло солнце? Поняв страшный смысл вопроса, мальчик вздрогнул, и тут отец оглянулся и спросил:
— Тебе что, холодно?
— Да нет! — быстро отозвался сын, потому что тепло отцовского голоса мгновенно прогнало пугающую мысль.
— Так что же ты дрожишь?
— А я не дрожу.
— Давай пойдем побыстрее, согреемся, — предложил отец и зашагал шире.
Они молчали. Только подбитые башмаки скрипели на камнях. Молча шли они мимо высокой плотины, где грязная река в широком и благородном изгибе с самонадеянным гулом накатывалась на белые вылизанные скалы, шумно кипела и сердито пенилась, пока не прорвалась до глуби под висячим мостом; там она передохнула и уже спокойно продолжила свой триумфальный путь к открытому морю. Благо ей! Молча дошли они до моста и так же молча прошагали по его расшатанному настилу, молча вступили на широкую дорогу и пошли по ней плечом к плечу, а потом со склоненной головой молча прошагали через длинное, охваченное сном село, словно опасаясь, что кто-нибудь услышит их и снова начнет угадывать, куда это упрямый бедняк тащит своего сына, неудавшегося гимназиста. И только когда село осталось за ними в получасе ходьбы, отец выпрямился, прочистил нос и с облегчением вздохнул:
— Ну вот мы и на Самотяжнике!
— Ага. На Самотяжнике, — повторил сын и глянул на приземистый дом, мрачно смотревший черными окнами из-за деревьев старого сада.
— Хорошее название: Самотяжник? А? — с воодушевлением спросил отец. — Скорее всего, его дали потому, что дом стоит на вершине холма и туда все нужно возить на тачке, самому тянуть… Скорее всего так… — И довольным кивком подтвердил свое объяснение. Проведя ладонью по носу, продолжал более проникновенно: — О, это старый дом! Один из самых старых в долине. И очень странный. Плохой. Точнее сказать, противный. Что-то… как тебе сказать… чем-то бессердечным веет от него, чем-то нечеловеческим. Да и обитатели его тоже не были людьми, как говорится… Об этом доме стоило бы написать! Ведь я тебе рассказывал, что случилось в этих стенах?
— Нет, не рассказывал, — покачал головой мальчик, хотя уже слышал от отца историю рода Самотяжников.
— Как? Неужели? — удивился отец и с недоверием глянул на сына.
— Что-то рассказывал. Конечно, рассказывал. Но не все. Да я уж и позабыл, — слукавил мальчик, потому что хотел, чтобы отец говорил, а не приставал к нему с расспросами. И еще он надеялся, что однообразное течение отцовского рассказа позволит ему спокойно уйти в свои мысли и чувства.
— Ну, тогда я расскажу еще раз! — сказал отец. — Конечно, если тебе не хочется поговорить о своих делах. Чего-то ты больно задумчивый.
— Нет, не задумчивый. Ничуть я не задумчивый, — поспешил возразить мальчик. — Расскажи о Самотяжниках!
— Ну хорошо, расскажу. Обо всем! — согласился отец.
Он не торопясь вытащил из кармана платок, развернул его обеими руками, встряхнул и основательно высморкался. Потом провел ладонью по носу, тыльной стороной руки погладил черные усы и откашлялся, прочищая горло. Отец был органистом и хорошим певцом, поэтому поступал так не только когда готовился петь, но и когда собирался долго говорить. Закончив приготовления, он заговорил глухим, серьезным и заинтересованным голосом, каким говорил, когда что-то вспоминал.
Мальчик охотно слушал. Отец знал все дома и все семьи в округе, их прошлое, нынешние отношения и обстоятельства. И рассказывать он любил. Мама тоже любила рассказывать, но только веселые истории и ради самих историй. Отец же рассказывал о серьезных, печальных и роковых событиях, причем не ради их самих. Слова текли не так свободно и гладко, как у мамы, потому что он был очень требователен к рассказу и всегда искал самое подходящее выражение. Кроме того, он останавливался на каждом сколько-нибудь значительном факте и обязательно пытался извлечь из него житейскую мудрость.
Так было и теперь в рассказе о Самотяжниках, которые вымерли из-за одной только жадности и скупости: они были настолько скупыми, даже перестали жениться из опасения, что жена будет слишком много есть, а дети и того больше. Так род и вымер.
Дойдя до конца повествования, то есть до похорон последнего Самотяжника, которого нашли мертвым через несколько недель после кончины — из скупости он жил в доме в полном одиночестве, отец остановился посреди дороги.
— И что это доказывает? — спросил он по старой привычке, извлекая из этой истории житейскую мудрость. — Это доказывает, что жадность может тебя задавить. Вначале она задавит тебе сердце, и ты перестанешь быть человеком. А потом, когда ты уже не человек, ты все тащишь и тащишь к себе, пока собственное богатство тебя не завалит и не задушит. Значит, к богатству стремиться не следует! Вот так! — решительно заключил он. И вздохнул, как вздыхал всякий раз, закончив повествование. — Разве об этом не стоит написать? Жаль, что в нашей долине нет ни одного писателя! — В историях у него недостатка не было бы. Историй ему на весь век хватило бы! И каких историй!