Шолом-Алейхем
Мафусаил
(Еврейская лошадка)
1
Мафусаилом[1] прозвали его в Касриловке за то, что был он обременен годами, что не имел ни единого зуба во рту, если не считать двух-трех пеньков, которыми он с трудом жевал, когда было что жевать. Высокий, тощий, облезлый, с побитой спиной и тусклыми глазами (на одном – бельмо, другой – с красниной), кривоногий, мосластый, со впалыми боками, отвисшей губой, точно он вот-вот заплачет, и с общипанным хвостом – таков его портрет. А пребывал он на старости лет в Касриловке у Касриэла-водовоза заместо лошади.
По природе своей Мафусаил был кроткий, работяга, только очень уж заездили его, беднягу. Натопавшись за день по густой касриловской грязи и обеспечив весь город на сутки водой, Мафусаил бывал доволен, когда его, наконец, распрягали, кидали ему охапку соломы, а затем на закуску ставили перед ним лохань с помоями, которую Касриэлиха подносила ему с таким видом, с каким, скажем, подносят блюдо рыбы или миску вареников самому дорогому гостю. Этих помоев Мафусаил ждал всегда с нетерпением, потому что там он находил намокший кусок хлеба, остатки каши и другие вкусные вещи, для которых зубы вовсе не нужны. Целый день Касриэлиха старалась для Мафусаила, бросала в лохань все, что подвернется под руку, – пусть бедная лошадка покушает. А Мафусаил, подкрепившись, поворачивался лицом к своему бочонку, а к Касриэлихе, извините, задом, что должно было, очевидно, означать: «Спасибо за хлеб-соль». При этом он еще больше свешивал нижнюю губу, закрывал зрячий глаз и погружался в глубокое лошадиное раздумье.
2
Не думайте, однако, что Мафусаил с первых дней своей лошадиной жизни был таким, каким он здесь изображен. Давно, в молодые годы, когда еще жеребенком он трусил за матерью подле телеги, он обещал стать славным коньком. Знатоки предсказывали, что из него вырастет конь хоть куда. «Вот увидите, – говорили они, – он будет когда-нибудь ходить в карете на пару с самыми лучшими, самыми знатными лошадьми!»
Когда жеребенок подрос и стал лошадью, на него без церемонии надели узду, вывели на ярмарку и поставили там в куче других лошадей. Раз пятьдесят его здесь прогоняли взад и вперед, ежеминутно смотрели зубы, поднимали ноги, разглядывали копыта, и так он был передан в чужие руки.
С той поры начинаются его хождения по мукам, бесконечные скитания с места на место. Он переходит от хозяина к хозяину, тащит телеги с тридцатипудовой тяжестью, тонет по брюхо в грязи, познает прелести кнута и палки, которые гуляют по его бокам, по голове, по ногам.
3
Долгое время ходил он коренным в почтовой упряжке с колокольцами, которые не переставая гремели у него над ухом – глин-глин-глон! глин-глин-глон! – и носился, как оглашенный, взад и вперед все по одному и тому же тракту. Потом он попал к обыкновенному мужику, у которого выполнял самые тяжкие работы: пахал и сеял, возил огромные телеги с зерном, бочки с водой, повозки, груженные лошадиным и коровьим навозом, выполнял еще много всякой другой грубой работы, которая была ему совершенно непривычна. От мужика си попал к цыгану. Цыган вытворял над ним такие штуки, применял такие подлые средства, чтобы он резвей бегал, что Мафусаил не забудет этого во всю свою лошадиную жизнь. От цыгана он перекочевал в какой-то большой табун, а спустя короткое время очутился в Мазеповке у владельца тяжелого, окованного железом фургона, над которым высился странного вида разодранный навес, называемый всеми «будой». Здесь, у извозчика, по нему гуляли без конца кнуты и палки, точно лошадиная шкура из сыромятины, а не из плоти и крови, точно лошадиные бока из железа, а не из костей. О-ох-о! Сколько раз, бывало, Мафусаил уже еле волочит ноги, ляжки точно клещами тянет, в животе какая-то тяжесть, словно там ком какой, а он, этот безжалостный извозчик, все «но!» да «но!», да хлоп кнутом, да бух кнутовищем. Ну за что это?!
Счастье, что у извозчика был заведен такой обычай – один день в неделю можно было стоять на месте; стоять, жевать и ничего не делать. Мафусаил не однажды задумывался над этим. Его лошадиные мозги никак не могли уразуметь – в чем же смысл этого дня? Почему в этот день никто тебя не беспокоит? И почему бы не установить такой порядок навсегда? Раздумывая так, он, бывало, настораживал уши и прикрывал один глаз, а другим поглядывал на своих двух товарищей, которые стояли здесь же, привязанные к тому же фургону.
4
Извозчика и его фургон сменила молотилка, Здесь познал он самый каторжный труд: день-деньской ходил в упряжке по кругу, глотал пыль да мякину, которая набивалась ему в ноздри, забиралась в уши, в глаза, и дурел от грохота машины. Какой смысл в этом кружении? – не раз спрашивал он себя, пытаясь остановиться хоть на минутку. Кто додумался до этакой мудрости – кружиться на одном месте? Однако ему не давали долго раздумывать; сзади стоял человек с кнутом и не переставая покрикивал: гу-ги! гу-ги!.. «Дурачина ты этакий! – думал Мафусаил, поглядывая на человека с кнутом. – Хотел бы я видеть, как кружился бы ты вот здесь, если б тебя впрягли в колесо да постегивали сзади».
Разумеется, от такого кружения в вечной пыли бедняга превратился вскоре в инвалида – один глаз закрыло бельмо, другой покраснел, сдали и ноги. С такими явными пороками он был гож только на свалку. Тогда Мафусаила опять вывели на ярмарку, – может быть, его все-таки удастся сбыть. Лошадь принарядили, расчесали ей гриву, жиденький хвост подвязали, а копыта освежили жиром. Однако ничто не помогло – людей не проведешь. Сколько его ни муштровали, чтобы он гордо нес свою лошадиную голову, чтобы держался молодцом, он все делал свое: свешивал понуро голову, подгибал ноги, опускал нижнюю губу и ронял слезу при этом… Нет, охотников на него уже не находилось! Подходил один-другой, но они даже в зубы не глядели ему, только над мордой пренебрежительно махнут рукой, сплюнут и пойдут своею дорогой. Выискался было один охотник, но не на лошадь, а на ее шкуру. Только не сошлись в цене. Торговец шкурами подсчитал, что это ему невыгодно. Свести лошадь, забить, содрать шкуру обойдется дороже, чем стоит сама шкура.
Но, видно, суждена была Мафусаилу спокойная старость – подвернулся Касриэл-водовоз и свел его к себе домой в Касриловку.
5
До этого Касриэл – широкоплечий, заросший до глаз человек с приплюснутым носом, был сам себе и водовозом и клячей, то есть попросту сам впрягался в бочку и развозил по городу воду. И как бы туго Касриэлу не приходилось, он никогда никому не завидовал. Вот только когда он видел человека с лошадью, он, бывало, останавливался и долго-долго смотрел ему вслед. Лишь об одном мечтал он всю жизнь: кабы господь помог обзавестись лошадью. Однако сколько он ни копил, ему никак не удавалось собраться с капиталом – так, чтобы хватило на лошадь. И все же он не пропускал ни одной ярмарки, чтобы не потолкаться у лошадок, не поглазеть; говорят ведь: пощупать, что на возу, никогда не мешает. Увидев несчастную, забитую лошадь, стоящую посреди базара без узды, без привязи, Касриэл остановился. Сердце его чуяло, что эта лошадь ему по карману.
Так оно и вышло. Торговаться ему долго не пришлось. Ухватив коня за узду, Касриэл, счастливый, помчался домой. Он постучался, и Касриэлиха вышла испуганная:
– Что такое? Господь с тобой!
– Купил, ей-же-ей, купил!
Касриэл и Касриэлиха не могли решить, где бы им поместить свою лошадку. Не стесняйся они соседей, поставили бы ее у себя в доме. Вмиг у них появились и сено и солома. А сами – Касриэл и Касриэлиха – встали перед лошадкой, долго любовались ею, никак наглядеться не могли.
Собрались и соседи посмотреть диковинку, которую Касриэл привел с ярмарки. Они подтрунивали над лошадью, отпускали, как водится, остроты.
– Да ведь это не лошадь, а мул какой-то! – заявил один.
– Какое там мул. Кошка! – добавил другой. Третий вставил:
– Это тень одна, ее надо заслонить, чтобы ветром, упаси господь, не унесло!
– Сколько, однако, лет этой твари? – полюбопытствовал кто-то.
– Наверное, больше, чем Касриэлу и Касриэлиха вместе.
– Мафусаиловы годы!..
– Мафусаил!
С тех пор его и прозвали Мафусаилом. И имя это осталось за ним по сей день.
6
Зато жилось ему у Касриэла, как никогда раньше, даже в самые лучшие годы. Во-первых, какой у него здесь труд? Смехота! Тащить бочонок с водой и у каждого дома останавливаться – разве это работа?! А хозяин! Да ведь это брильянт! Человек даже не крикнет громко, не прикоснется к нему, держит кнут так просто, для приличия. А еда! Правда, овсом его не балуют, но к чему овес, когда жевать нечем! Уж лучше помои да мякиши, которые подносит ему Касриэлиха каждый день. И не столько помои, как потчеванье ими! Поглядеть только на Касриэлиху, как она стоит, сложив руки на груди, и умильно посматривает на Мафусаила, разделывающегося с помоями, – тьфу, тьфу, не сглазить бы! А наступит ночь, подстелют ему во дворе соломки, затем либо Касриэл, либо Касриэлиха то и дело выходят проведать, не увели ли его, упаси господи. Чуть свет, еще сам бог спит, а Касриэл уже около своего конька. Он запрягает его тихонько, взбирается на передок и направляется к реке по воду, напевая при этом каким-то странным напевом: «Блажен муж, иже не идет…» У него это означает – хорошо человеку, который не идет пешим. А с полной бочкой Касриэл возвращается все же пешком; теперь уж он не подпевает, топает вместе с Мафусаилом по грязи и знай себе помахивает кнутиком: «Ну, ну, Мафусаил. Трогай, трогай!»