В тот день почтальон принес мне только одну открытку, мелко исписанную по-тамильски. От кого бы это? — подумал я. Впрочем, раздумья мои длились недолго. Почерк, форма обращения, черные чернила, а главное, церемонность стиля были мне хорошо знакомы. В течение пятнадцати лет, что Аннамалай был моим сторожем и садовником в Новом районе, простирая свои заботы не только на мои владения, но и на меня самого, я расшифровывал и читал ему вслух по меньшей мере по письму в месяц. Сегодняшнее начиналось так: «С волнением кладу я это ничтожное послание перед Божественным Промыслом моего старого господина. Я возлагаю его к лотосоподобным стопам великой души, которая во дни моей жизни одаряла меня пищей, кровом и деньгами, о чьем благополучии я денно и нощно, когда только не сплю, молю Всевышнего. Господь да благословит вас, господин! Вашей милостью и милостью богов, что обитают наверху в небесной тверди, я нахожусь в прекрасном здравии и настроении, равно как и мои родные: младший брат мой Амавасай, моя дочь, мой зять, два моих внука, моя сестра, что живет через четыре дома от меня, мой дядюшка с материнской стороны и его дети, что стерегут кокосовую рощу, — все мы здоровы. В этом году боги были добры к нам и послали дожди на нашу землю, сады и огороды. Водоемы наши наполнены, и мы усердно работаем…»
Я от души обрадовался, получив добрые вести от того, кто, насколько я помню, не прожил ни одного спокойного дня. Но радовался я недолго. Розовый мираж продолжался не более десяти плотно прилегающих друг к другу строк, затем наступал крутой спад. Я понял, что великолепное начало было всего лишь формальностью, соблюдением правил вежливости и эпистолярного искусства, которое не следовало принимать буквально ни в целом, ни в отдельных частях, ибо тон и самое содержание письма вдруг резко менялись: «Я пишу вашей чести сегодня потому, что должен уведомить вас: я крайне нуждаюсь в деньгах. Урожая в этом году не было никакого, и у меня нет ни еды, ни денег. Здоровье мое очень плохо. Я болен, совсем одряхлел, не встаю с постели и нуждаюсь в деньгах на пропитание и лечение. Родные не могут меня содержать — брат мой Амавасай, человек набожный, но бедный, обременен семейством из девяти детей и двух жен, а потому я прошу вас: считайте это письмо телеграммой и вышлите мне денег немедленно…»
Он не называл суммы, полагаясь на мое решение: впрочем, сколько бы я ни послал, он всем был бы доволен. В конце письма стояло его имя, но я-то знал, что подписываться он не умеет. Когда надо было подписать какой-нибудь официальный документ, он всегда ставил отпечаток большого пальца. Конечно, я был бы рад посылать ему определенную сумму — и не раз от разу, а регулярно, как пенсию за все годы его службы. Но как выяснить, он ли написал это письмо? Я знал, что он не умеет ни читать, ни писать. Как убедиться, что письмо это было написано не его братом Амавасаем, этим отцом девятерых и супругом двух, которому, возможно, пришла в голову прекрасная мысль — получать пенсию за покойного брата? Как удостовериться, что Аннамалай жив? Перед тем как покинуть меня, он в самых возвышенных выражениях описал мне собственные похороны, которые, казалось, предвкушал с торжеством. То были его последние слова перед уходом.
Я взглянул на марку, чтобы убедиться по крайней мере, что открытка пришла из деревни Аннамалая, но почтовый штемпель, как всегда, был смазан. Впрочем, если бы даже это было не так, если бы даже на печати ясно читалось название деревни, это ничего бы не изменило. Я так никогда и не узнал, как называется его деревня, хоть и писал, как я уже говорил, этот адрес десятки раз за те пятнадцать лет, что он провел у меня. Он, бывало, вставал позади моего кресла, положив открытку, на которой надо было написать адрес, на письменный стол. Каждый раз я говорил:
— А теперь скажи мне точный адрес.
— Хорошо, господин, — отвечал он.
Я ждал, застыв с пером в руках.
— Брата моего зовут Амавасай, и письмо должно быть отдано ему в руки.
— Это я хорошо знаю, а теперь продиктуй-ка мне адрес, да поточнее на этот раз.
Дело в том, что он ни разу не назвал мне точного адреса.
Он произносил что-то вроде «Мара-Конам», что всегда приводило меня в замешательство. По-тамильски это означает «деревянный угол» либо «крест-накрест» в зависимости от того, ставится ли ударение на первом или на втором слоге этого фонетического сочетания. Подняв перо, я говорил:
— Ну-ка, повтори.
Он с готовностью повторял, медленно и четко. Только на этот раз название деревни было совсем другое, что-то вроде «Пераманалур».
— Что это, где это? — спрашивал я в отчаянии.
— Это моя деревня, господин, — отвечал он, сияя гордостью.
Я снова задумывался над тем, что бы это могло быть. Если сделать скидку на неправильность произношения, могло бы получиться «Паэрумай Наллур», что означало бы «Жилище гордости и доброты», а если изменить ударение — «Жилище довольства и доброты». Пытаясь нащупать путь в этих словесных дебрях, я просил его повторить название, но он опять говорил что-то совсем другое. С легкой ностальгией в голосе и так, словно он оказывал снисхождение человеку, не блистающему сообразительностью, он говорил:
— Напишите покрупнее: «Нумтодская почта».
И тем принуждал меня снова к попыткам извлечь какой-то смысл из этого звукового сочетания. Бесполезно. Это был пример чистого звука без всякого смысла. Да, смыслом там и не пахло! Как ни пытался я расставить ударение по слогам, как ни пробовал перевести или сопоставить эти звуки с тамили, телугу, каннада или любым другим из четырнадцати языков, перечисленных в индийской конституции, ничего не выходило. Пока я раздумывал, стараясь разобраться во всех этих словесах, обрушившихся на мою голову, Аннамалай молча ждал с видом снисходительного превосходства. Он только мягко говорил:
— Пишите по-английски.
— Почему по-английски?
— Если б можно было по-тамильски, я бы попросил того человека, что пишет мне открытки, чтоб он и адрес надписал, но надо по-английски, поэтому мне и приходится вас беспокоить…
Логическое рассуждение, которое казалось мне слишком сложным.
Я настаивал:
— Но почему же не по-тамильски?
— Письма, надписанные по-тамильски, не доходят. Это нам еще наш школьный учитель все время объяснял. Когда умер мой дядя, послали письмо его сыну в Кондживарам, написав адрес по-тамильски, но он так и не приехал на похороны. Мы прождали его два дня, а потом сложились и похоронили дядю, а сын приехал через год и спрашивает: «Где мой отец? Я хочу попросить у него денег».
И, вспомнив об этом эпизоде, Аннамалай рассмеялся. Поняв, что лучше не спрашивать больше ни о чем, я разрешал проблему, быстро надписав на конверте все, что он мне говорил, и в той же последовательности. В заключение, прежде чем взять открытку со стола, он спрашивал:
— А вы написали — переслать через Катпати?
Это была долгая процедура. По мере того как адресная сторона открытки заполнялась, я в глубине души волновался, что для последней строчки не останется места. Впрочем, мне всегда удавалось втиснуть ее самым кончиком пера. Вся эта история занимала обычно чуть не час, но, к счастью, Аннамалай никогда не слал домой больше одной открытки в месяц. Он часто говорил:
— Конечно, господин, мои домашние с радостью получали бы письма, но, если я буду слать по открытке каждому, кто ее ждет, я разорюсь. А когда я разорюсь, найдется ли среди моих родственников хоть одна душа, чтобы предложить мне горсть риса, даже если я буду умирать с голоду?
А потому он поддерживал переписку в разумных границах, хоть она и составляла важное звено в его связи с родной деревней.
— А как ехать в твою деревню? — спрашивал я.
— Купите железнодорожный билет и езжайте, — отвечал он, радуясь, что может поговорить о доме. — Если сесть на ночной пассажирский, заплатив две рупии и десять ан, то уже утром будешь в Тричи. А из Тричи в одиннадцать часов отходит другой поезд. За семь рупий и четыре аны (раньше-то было всего пять рупий и четырнадцать ан) можно доехать до Виллипурама. Только нужно не спать всю ночь, а не то поезд увезет дальше. Однажды я заснул и проехал свою станцию, так от меня потребовали доплатить две рупии. Уж как я их просил и молил, в конце концов они меня отпустили, пришлось только на следующее утро купить еще билет, чтобы попасть назад в Катпати. До полудня можно поспать на платформе на станции. В полдень приходит автобус, за двенадцать ан он отвезет вас дальше. А после автобуса нужно нанять повозку или телегу, запряженную буйволами. Это будет стоить шесть ан, а там уж и пешком успеешь дойти до дома, пока не стемнеет. В темноте-то могут напасть бандиты, да еще и побьют, того и гляди. Путь-то там не далекий. Если выйти днем, то в Мара-Конам придешь засветло. А вот открытка доходит туда всего за девять пайс. Ну, не чудо ли это?