Том восьмой. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
ЛИТЕРАТУPHO-КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ[1]
ИЗ «ЛИТЕРАТУРНОЙ ЖИЗНИ»
(Серия первая)[2]
ГАМЛЕТ ВО «ФРАНЦУЗСКОЙ КОМЕДИИ»[3]
«Спокойной ночи, милый принц, и пусть херувимы усладят сон твой песнопениями», — так говорили мы вслед за Горацио юному Гамлету в прошлый вторник, выходя в полночь из Французской Комедии. И как не пожелать было спокойной ночи тому, кто подарил нам такой прекрасный вечер… Да, милый он — этот принц Гамлет! Он прекрасен и несчастлив; он все понимает и не знает, как быть; он вызывает зависть и достоин сожаления. Он и хуже и лучше каждого из нас. Это человек, человек в его плоти и крови, это — весь человек. А в переполненном зале, клянусь вам, нашлось всего десятка два людей, которые почувствовали это. «Спокойной ночи, милый принц!» Расставшись с вами, невозможно не быть во власти дум о вас — и вот уже три дня, как в голове моей нет иных мыслей, кроме ваших.
Я смотрел на вас, мой принц, с какой-то грустной радостью, а это ведь больше, чем радость веселая. Скажу вам по секрету, что публика в этот вечер показалась мне немного невнимательной и легкомысленной — на это не следует слишком сетовать, и вовсе не следует этому удивляться. Ведь зал был полон французами и француженками. А вы были не во фраке, у вас не было никакой любовной связи в высшем финансовом свете, и в петлице вашей не красовался цветок гортензии. Вот дамы слегка и покашливали в своих ложах, лакомясь засахаренными фруктами. Ваша история не могла заинтересовать их. Не светская эта история, а всего только человеческая. Вы заставляете людей думать, — уж этой вины вам здесь не простят. И все же были в зрительном зале такие души, которые вы глубоко затронули. Говоря им о себе, вы говорили им о них самих. Вот почему вы им милее всех других существ, рожденных, подобно вам, творческим гением.
По счастливой случайности моим соседом по креслу оказался г-н Огюст Доршен. Он понимает вас, мой принц, как понимает и Расина, ибо Доршен — поэт. Мне кажется, что я тоже немного понимаю вас, потому что я недавно вернулся с моря… О, не пугайтесь, я не собираюсь сравнивать вас с океаном! Это ведь и есть слова, слова, а вы их не любите. Нет, мне хочется только сказать этим, что я понимаю вас потому, что после двух месяцев покоя, забвения среди беспредельных горизонтов я стал очень чист сердцем и очень восприимчив ко всему истинно прекрасному, великому и глубокому. За парижскую зиму приобретаешь вкус к милым пустячкам, к модному ломанью и изощренному острословию всяких литературных школок. Но в благодетельной праздности прогулок на лоне сельской природы, среди полей, у необъятных просторов моря чувства становятся более высокими и чистыми. Вернувшись оттуда, чувствуешь себя готовым к общению с суровым шекспировым гением. Вот почему вы явились для меня кстати, принц Гамлет; вот почему все ваши мысли беспорядочно просятся сейчас с уст моих, наполняя меня смятением, поэзией и печалью. Вы знаете, что в «Ревю бле», да и еще кое-где, задавали вопрос — откуда ваша меланхолия? И справедливо сочли ее столь глубокой, что не поверили, будто она могла быть рождена лишь семейными несчастьями, как бы ужасны они ни были.
Один весьма видный экономист, г-н Эмиль Лавеле, предположил, что то была печаль, вызванная причинами экономическими, и, чтоб доказать это, написал особую статью. В ней он, между прочим, дает понять, что и его другу Ланфре и ему самому довелось испытать подобную же печаль после государственного переворота 1851 года, и что вас, принц Гамлет, больше всего мучило скверное положение Дании, в которое вверг ее в ваше время узурпатор Клавдий.
Я думаю, что и в самом деле вас очень беспокоили судьбы вашей родины, и от души рукоплескал тем словам, которые произносит Фортинбрас, когда он велит, чтобы четыре капитана подняли вас на помост как воина и чтобы вам воздали воинские почести. «Если бы Гамлет остался жив, — восклицает Фортинбрас, — он явил бы пример благороднейшего короля». И все же я не думаю, чтобы ваша печаль была совсем такая же, как у г-на Лавеле. Я полагаю, что то была печаль более высокого порядка, скорее печаль ума; что она рождена была живым ощущением неотвратимости судьбы. Не только Дания — весь мир казался вам погруженным во тьму. Вы уже ни на что не надеялись, даже на принципы публичного права, как г-н Лавеле. Пусть тот, кто усомнится в этом, припомнит прекрасную и горькую мольбу, слетевшую с ваших уже хладеющих уст:
О друг…
Когда меня в своем хранил ты сердце,
То отстранись на время от блаженства,
Дыши в суровом мире, чтоб мою
Поведать повесть…[4]
Таковы последние ваши слова. Тот, к кому вы обращали их, не принадлежал, подобно вам, к семье, пропитанной ядом преступлений; ему не предопределено было, как вам, стать убийцей. Это была свободная, разумная и верная душа. Это был счастливый человек, если только такой возможен. Но вы, принц Гамлет, вы знали, что счастливых никогда не бывало. Вы знали, что все плохо в этом мире. Приходится сказать прямо: вы были пессимистом. Конечно, к этому толкала вас выпавшая вам судьба: она была трагична. Но и сама природа ваша была под стать ей. Это и делает вас таким обаятельным. В этом все ваше очарование: вы рождены были с жаждой страданий, и вам их досталось вволю. Вас на славу угостили, принц. И как же вы смакуете горе, которого так жаждали! Какой у вас обостренный вкус! О, вы поистине знаток, вы просто лакомка по части страданий.
Таким произвел вас на свет великий Шекспир. И мне сдается, что он и сам не был оптимистом, создавая вас. Между 1601 и 1608 годами, если не ошибаюсь, его чудодейственные руки оживили целую толпу теней — безутешных или неистовых. В ту пору он показал нам Дездемону, гибнущую по вине Яго, и пятна крови старого доброго короля на ручках леди Макбет, и бедную Корделию, и вас — своего любимца, и Тимона Афинского.
Да, Тимона! Решительно приходится думать, что Шекспир был таким же пессимистом, как вы. Что-то скажет об этом его собрат по искусству, автор второго «Жерфо» г-н Моро?[5] Говорят, он каждый вечер весьма круто расправляется с бедными пессимистами в театре «Водевиль». О, им ежедневно приходится переживать из-за него пренеприятные минуты! Мне их жаль; ведь повсюду находятся счастливцы, безжалостно высмеивающие их. На месте пессимистов я просто не знал бы, куда и деваться. Но теперь они должны воспрянуть духом — на их стороне Иов и Шекспир. Это немного выравнивает чаши весов. На сей раз г-н Поль Бурже оправдан, и все это благодаря вам, принц Гамлет.
Я пишу все это, а передо мной лежит старинная немецкая гравюра с вашим изображением, хотя я с трудом узнаю вас на ней. Вы изображены здесь таким, каким были на сцене берлинского театра около 1780 года. На вас не было тогда того парадного траурного платья, о котором упоминает ваша мать, — камзола, коротких штанов, плаща, круглой шапочки; в них нарядил вас Делакруа[6], запечатлевая ваш облик в своих несколько неуклюжих, но прекрасных рисунках, и г-н Мунэ-Сюлли[7] носит их с такой мужественной грацией, принимая такие изящные позы! Нет! Вы появлялись перед берлинцами XVIII века в костюме, который в наши дни показался бы весьма странным. Вы были одеты — о том свидетельствует моя гравюра — по тогдашней последней французской моде. Вы были в белом пудреном парике, причесанном на манер голубиных крыльев. На вас был кружевной воротник, атласные штаны, шелковые чулки, башмаки с пряжками и короткий придворный плащ — словом, полное траурное одеяние версальского придворного. Чуть было не забыл о шляпе а ля Генрих IV, — настоящей шляпе дворянина на собрании Генеральных Штатов. В этом наряде, с парадной шпагой на боку, вы лежите у ног Офелии, — право же, она очень мила в своем платье с фижмами и с высокой прической, как у Марии-Антуанетты, украшенной огромным султаном из страусовых перьев. Остальные действующие лица одеты вам под стать. Вместе с вами они присутствуют на представлении трагедии «Гонзаго и Баптиста». Ваше красивое кресло в стиле Людовика XV не занято, и мы можем разглядеть все цветы на его обивке. Вы уже подползаете к королю, пытаясь уловить на его лице безмолвное признание в преступлении, за которое вы призваны отмстить. Король тоже в красивой шляпе а ля Генрих IV, какую носил Людовик XVI…
Вы, вероятно, думаете, что здесь я снисходительно улыбнусь и примусь выражать свои восторги по поводу того, как преуспело у нас искусство декоратора и костюмера?
Ошибаетесь. Разумеется, я нисколько не сожалею о том, что вы не одеты уже как на моей старой гравюре, что вы уже не напоминаете графа Прованского, носящего траур по дофину, и что ваша Офелия не разодета подобно даме из королевской фамилии. Нет, конечно. Вы мне много милее таким, каким я вижу вас теперь, но костюм не имеет для вас значения. Надевайте какой хотите: они все будут вам к лицу, если они красивы. Вы принадлежите всем векам и всем странам. За три столетия вы ни на час не постарели. Душа ваша — сверстница наших душ. Мы живем одной жизнью, принц Гамлет, и вы — то же, что и каждый из нас: человек среди всеобщего зла! Вас не раз осуждали за ваши речи и поступки. Указывалось на то, что вы находитесь в противоречии с самим собою. Как уловить эту неуловимую личность? — говорили о вас. — То он мыслит как средневековый монах, то как ученый времен Возрождения; у него ум философа, но все же полный всякой чертовщины. Он ненавидит ложь, а вся жизнь его — одна лишь длинная цепь лжи. Он нерешителен, это совершенно очевидно, а между тем некоторые критики считают его преисполненным решительности, и нельзя сказать, чтобы они были так уж не правы. Словом, существует мнение, будто вы, мой принц, — лишь кладезь мыслей, лишь скопище противоречий, а вовсе не живой человек. Но именно это и свидетельствует о вашей глубокой человечности. Вы быстры и медлительны, отважны и робки, благожелательны и жестокосердны, вы верите и сомневаетесь, вы мудры, а главное — безумны… Словом, вы живой человек. В ком из нас нет сходства с вами? Кто из нас мыслит без противоречий и действует последовательно? Кто из нас не безумен? Кто из нас не скажет вам с каким-то сложным чувством жалости и сочувствия, восхищения и ужаса: «Спокойной ночи, милый принц!»