Ричард Олдингтон
Дочь полковника
Джорджина Смизерс, дочь полковника Фредерика Смизерса и Алвины, его супруги, единственный их ребенок, не умерший в нежном возрасте, была расстроена и сердита. Конечно, мама – хозяйка забывчивая, хотя в молодости, обожая лисью травлю, ни разу не забыла и не спутала, когда и где съезжались охотники. Но редко выпадала неделя, чтобы она вспомнила все, что следовало купить или сделать для дома. И чем дольше она жила, чем меньше у нее становилось забот, тем больше она забывала. И в эту субботу Джорджи лишь сию минуту обнаружила, что мама забыла не только про фунт датского масла и сухой крем Бэрда, но и про новозеландскую баранью ногу, обойтись без которой было уж никак нельзя. Теперь Джорджи предстояло либо все воскресенье слушать ворчание отца, для поддержания в себе военного духа евшего по-прежнему только мясо, а также жалобы кузена Роберта (живущего у них родственника Алвины, эдакого постаревшего Уилла Уимпла,[1] чаще именуемого просто «кузен»), кушавшего сливы только с кремом, либо сесть на велосипед и проехаться семь миль до Криктона и семь обратно.
В двадцать шесть лет Джорджи вопреки угрызениям своей англиканской совести начинала испытывать смутную обиду, что ее назначение в жизни – быть маминой дочкой на посылках и милой папиной помощницей. Джорджи чтила отца и матерь своих, и особенно отца, такого душку, все еще галантного с девицами и дамами, кроме собственной жены. Но если ты занята – например, обметываешь швы новой нижней юбки или читаешь очередной выпуск захватывающего романа, – трудно сохранить безмятежность духа, когда тебя отрывают и гонят в Криктон. К тому же она терпеть не могла ездить на велосипеде. Людям с их положением следовало иметь автомобиль, пусть даже «форд» или самый маленький «остин». И неудивительно, что, надевая перед зеркалом шляпу, Джорджи поймала себя на том, что сердито хмурится.
Конечно, она не была занята ничем особенно интересным, да и вообще ничем, а просто сидела в гостиной перед тлеющим поленом в камине, который порой начинал неприятно дымить, стоило ветру разыграться в трубе, и, сложа руки, думала, каким тоскливым бывает январь после окончания рождественских праздников. И все-таки приятно располагать собственным временем, пусть даже для не очень веселых мыслей. К тому же в любую минуту может произойти что-то волнующее, хотя, как честно признала Джорджи, смущенная собственным бунтом, случалось это крайне редко. Но ведь может прийти с визитом новый священник из Клива – а ей так хочется познакомиться с ним! Или заглянет Китти Колберн-Хосфорд договориться о сборе девочек-скаутов. А потому она имела право почувствовать досаду, когда папа открыл дверь и по его лицу она сразу поняла, что мама опять про что-то забыла.
По безмолвному соглашению, как это принято в семейной жизни, родители, когда надо было отдать распоряжение Джорджине, служили друг другу ординарцами. Если полковнику требовалось, чтобы Джорджи убрала его комнату (особая честь, ласково оказываемая ей одной), или если он умудрялся так запутать леску, что распутать ее могли только женские пальчики, в комнату амазонкой влетала Алвина: «Деточка, ты нужна папе! Скорее беги к нему». Если же Алвина что-то забывала, ей приходилось отрывать Фреда от какого-нибудь его занятия, чтобы он явился вестником радости. Как бы они ни ссорились и ни расходились во мнениях – а этому конца края не было, – в такой услуге они друг другу не отказывали практически никогда.
Волос Джорджина не стригла. Папа и мама единодушно решили, что «новая мода» (уже десятилетней давности) и неженственна и безобразна. А потому она расчесывала их на прямой пробор и укладывала на затылке довольно-таки нелепым узлом. Джорджина небрежно натянула на голову шляпу – старую и немодную. Это она знала. Хотя и не подозревала, что даже в лучшие свои дни шляпа ей совсем не шла. Ее вкус в вопросах одежды был не то, чтобы плохим, но не сформированным и детским. Папа и мама считали, что «юность Джорджи следует беречь» – весьма удобное средство, к которому прибегают все классы, чтобы снять с себя ответственность за воспитание и образование детей, обрекаемых по сути на вечное рабство in statu pupillari.[2] В результате Джорджи при фигуре взрослой женщины сохранила ум, привычки и чувства шестнадцатилетней девочки. Хотя она добилась, что ее юбки по длине и покрою более или менее соответствовали современным, ее одежда сохраняла что-то странно детское. Башмаки на низком каблуке, черные чулки, синяя шерстяная юбка и безобразная блузка выглядели на ней так, словно она донашивала костюм сестры-школьницы, из которого та преждевременно выросла. «Практичная» шляпа знаменовала, так сказать, последнюю соломинку, которая сломала спину кокетливости.
На свое лицо Джорджина посмотрела с неодобрением. Открытое лицо, безмятежное лицо, которое явно не прячет никаких глубин. Кожа красноватая, слегка загрубелая от зимних ветров и спартанских омовений. Чуждая косметике. Рядом с серебряной щеткой, гребенкой и ручным зеркалом на ее туалетном столике не стояли и не лежали баночки, тюбики, разноцветные коробочки и флакончики – радость Женской Души. У нее был один тюбик ланолина и один, почти пустой, флакон «Фуль-Нана», подарок лондонской развращенной столицей тетки, которая старалась видеться со своими провинциальными родственниками как можно реже. Папа, обладавший широким опытом общения с дамами легкого поведения, содрогнулся бы до самых глубин своей благородной военной души, если бы его жена или дочь прибегли к этим орудиям вечной погибели – рисовой пудре и губной помаде. Черт побери, сэр! Пудрятся и мажутся лондонские шлюхи, сэр! Запах рисовой пудры и вкус помады были довольно хорошо знакомы галантному офицеру. Но – не у него в доме! Тут он был тверд. Уж будьте любезны! Мужчина, знаете ли, может себе кое-что позволить, и все такое, знаете ли, но семейная жизнь должна быть чиста. Вот так.
Нет, лицо вовсе не было дурным – ни в нравственном, ни даже в эстетическом смысле. Это лицо дышало здоровьем во всех смыслах, включая и некоторый оттенок честной глупости. Лоб, подбородок, скулы вполне приемлемы. Зубы отличные и вызывающе белые, точно их выбелил ординарец полковника. Брови, глаза, детски серые глаза, уши не вызывали никаких нареканий. И все же ни Джорджи, ни ее отец не могли поверить, что она миловидна. Почему? Увы, откуда у нее взялись эти пухлые и уже чуточку отвислые щеки тамбурмажора? Но даже щеки могли бы кое-как выдержать критику, если бы не нос. В нем заключалась вся трагедия. Какой повивальных дел бесенок присобачил этот крупный мужской нос в центре девичьего лица? Нос, который был для нее источником вечной горечи не меньше, чем для Сирано,[3] но она не могла дать выход своим оскорбленным чувствам с помощью шпаги. Бедняжка Джорджи! Как она ненавидела этот нос! А особенно зимой, когда он имел обыкновение краснеть и увлажняться!
Внизу у топящегося камина собрались коротать время до чая остальные члены семьи. К чаю никого не ждали. Смежив веки, дыша размеренно и громко, полковник обдумывал военную операцию, а «Морнинг пост» соскользнула на пол между его расслабившихся колен. Алвина сидела в кресле выпрямившись, точно твердой рукой направляла лошадь к изгороди – пусть только попробует заартачиться! Она читала в «Дейли мейл» отчет о пленарном заседании Лиги Наций, время от времени испуская безапелляционно-презрительное «гм!» или «фу!». Кузен, семейная интеллектуальная звезда, с сожалением убеждался, что кроссворд решается слишком уж легко. Джорджи распахнула дверь. Все три головы обернулись к ней. Глаза полковника моргали быстро и недоуменно.
– Так я поехала, мама.
– Хорошо, деточка. Но как ты долго собиралась! Надеюсь, ты успеешь вернуться до темноты.
– Да-да, конечно. Но ты уверена, что это все?
– Ну разумеется.
– Совершенно уверена? Поехать еще раз будет уже поздно.
– Разумеется, я уверена, – ответила Алвина, выпрямляясь в кресельном седле еще больше, и засмеялась. Возможно, когда-то смех этот и был очаровательным, но теперь в нем появилось что-то жесткое, вымученное, кудахтающее. Он словно провозглашал неопровержимую истину: прочие люди – либералы, лавочники, большевики и так далее – бесспорно забывают, но память Алвины, подлинный продукт Британской империи, ни на какие провалы не способна.
– Джорджи, – произнес полковник с обычной размеренной властностью, – по шоссе не езди! Хулиганы за рулем – это просто бич. Мы не хотим, чтобы тебя принесли домой на носилках.
– Хорошо, папа! – Лишние две мили по проселкам… ну, да ничего. – До свидания. Я должна лететь!
– До свидания. Только осторожнее, деточка.
Джорджи чуть было не хлопнула дверью. Как старики любят тянуть и мешкать! Жалко, что у нее так мало молодых знакомых. Почему-то почти все ее друзья были старше нее. Все-таки подло, что она практически незнакома ни с кем из блестящего кружка Марджи Стюарт… но, правда, Стюарты очень богаты… Так хотя бы с кем-нибудь из жутко странных, неприятных, зато интересных людей, которые летом приезжают на воскресенье к мистеру Перфлиту. (Мистер Перфлит был местным интеллигентом.) Джорджи злобно налегла на педали, пробивая стену ветра. Да, подло сидеть взаперти со стариками, которые ничего уже не хотят – только расположиться поудобнее, тянуть время и разговаривать о прошлом. Но тут ее ожгло сострадание, и ей стало совестно. Ведь для них это тоже жутко, даже еще больше. С обычной своей смутностью так и не повзрослевшего подростка она ощутила ужас, беспомощность и горечь старости – обызвествление артерий, одрябление плоти, жиреющей или высыхающей так, что выступают все кости. Лицо превращается в морщинистую маску, прежде ясные глаза тускнеют, энергия и интересы убывают, угасают, и самая личность в долгом трагичном диминуэндо утрачивает связь с действительностью, тупеет, и человек становится неразумно упрямым, бесчувственным. Джорджи вздрогнула и быстрее закрутила педали, чтобы избавиться от этих мыслей. Какой малый срок им остается! Как это низко – злиться, что они посягают на ее жизнь, мечтать о том, чтобы вырваться из дома, увидеть новые лица, познакомиться с новыми людьми, болтать, кататься, наслаждаться всеми радостями и, может быть, – тут она порозовела, хотя никто не мог подслушать ее мыслей, – может быть, выйти замуж за приличного человека, обзавестись детьми. Ведь они же так добры с ней, так ее любят! У нее есть ее девочки-скауты, она может приглашать к чаю кого пожелает, у нее есть карманные деньги, она гостит у родственников – правда, тоже уже немолодых… Ей дано… ну, столько всего! И очень дурно, что она злится только потому, что ничего не происходит, что ей скучно, а мама забывает, а папа и кузен все время просят ее о всяких мелких услугах; конечно, они легко бы обошлись без ее помощи и обращаются к ней просто из нежности, просто ища ее общества. Словно прокатиться на велосипеде в дурацкий Криктон и обратно ради тех, кто тебя любит, уж такое большое наказание!