Незачем рассказывать, каким путем нижеследующие письма попали к нам в руки. Они показались нам любопытными, нравоучительными и назидательными. Мы их печатаем без всяких изменений, опуская лишь некоторые собственные имена и несколько мест, не имеющих отношения к случаю с аббатом Обеном.
Г-жа де П. к г-же де Ж.
Нуармутье, …ноября 1844
Я обещала тебе писать, моя дорогая Софи, и держу слово; да это и лучшее, чем я могла бы занять эти длинные вечера. Из моего последнего письма ты знаешь, как вдруг я убедилась одновременно и что мне тридцать лет, и что я разорена. Первое из этих несчастий, увы, непоправимо. Со вторым мы миримся довольно плохо, но как-никак миримся. Чтобы привести в порядок наши дела, нам необходимо прожить по меньшей мере два года в этом мрачном замке, откуда я тебе пишу. Я была неподражаема. Как только мне стало известно положение наших финансов, я предложила Анри переселиться ради дешевизны в деревню, и через неделю мы были в Нуармутье. Я не стану тебе описывать наше путешествие. Уже много лет мне не приходилось бывать так долго наедине с мужем. Разумеется, оба мы были в довольно дурном расположении духа, но, так как я твердо решила ничем этого не обнаруживать, все обошлось хорошо. Ты знаешь мои «великие решения» и знаешь, умею ли я их выполнять. Вот мы и на новоселье. В отношении живописности Нуармутье не оставляет желать лучшего. Леса, скалы, море в четверти мили. У нас четыре толстые башни, со стенами в пятнадцать футов толщиной. В амбразуре одного из окон я устроила себе кабинет. Моя гостиная, длиной в шестьдесят футов, украшена ковром «с зверями»; она поистине великолепна, когда в ней горят восемь свечей: таково праздничное освещение. Я умираю от страха всякий раз, когда прохожу по ней после захода солнца. Все это, само собой разумеется, очень плохо обставлено. Двери не запираются, обшивка трещит, ветер свищет, и море шумит самым зловещим образом. Однако я начинаю привыкать. Я прибираюсь, чиню, сажаю; к холодам у меня будет сносный бивак. Ты можешь быть уверена, что к весне твоя башня будет готова. Ах, если бы ты была уже в ней! Нуармутье хорош тем, что у нас нет никаких соседей. Одиночество полное. Гостей у меня, слава богу, не бывает, кроме нашего кюре, аббата Обена. Это очень тихий молодой человек, хоть у него густые брови дугой и большие черные глаза, как у предателя из мелодрамы. Прошлое воскресенье он говорил нам проповедь; для провинциальной проповеди — довольно недурно, и притом точно на заказ: что «несчастие является благодеянием промысла, очищающим наши души». Пусть так! В таком случае мы должны быть благодарны честному маклеру, который пожелал нас очистить, похищая у нас наше состояние. До свидания, моя дорогая. Привезли мой рояль и груду ящиков. Иду получать их.
P.S. Я распечатываю письмо, чтобы поблагодарить тебя за подарок. Все это слишком роскошно, чересчур роскошно для Нуармутье. Серая шляпка мне очень нравится. Я узнаю твой вкус. Я надену ее в воскресенье к обедне: вдруг окажется какой-нибудь коммивояжер, который сможет ее оценить. Но за кого ты меня принимаешь, посылая мне романы? Я хочу быть особой серьезной, да я такая и есть. Разве у меня нет на то веских причин? Я буду учиться. К моему возвращению в Париж через три года (мне будет тридцать три года, боже правый!) я хочу быть Филаминтой[1]. По правде говоря, я не знаю, каких книг у тебя попросить. Чем ты мне посоветуешь заняться? Немецким или латынью? Было бы очень приятно читать «Вильгельма Мейстера» в подлиннике или «Сказки» Гофмана. Нуармутье — самое подходящее место для фантастических сказок. Но как научиться немецкому в Нуармутье? Латынью я бы занялась охотно, потому что я нахожу несправедливым, что ее знают только одни мужчины. Мне хочется брать уроки у нашего кюре…
Она же к той же
Нуармутье, …декабря 1844
Тебя это удивляет, но время идет быстрее, чем ты думаешь, быстрее, чем думала я сама. Что больше всего поддерживает мое мужество, так это малодушие моего господина и повелителя. Право же, мужчины ниже нас. Его подавленность, его avvilimento[2] переходят границы дозволенного. Он встает насколько может позже, уезжает верхом или на охоту или же отправляется в гости к скучнейшим людям — нотариусам или королевским прокурорам, которые живут в городе, то есть в шести милях от нас. Надо его видеть, когда идет дождь! Вот уже неделя, как он начал «Мопра»[3], и все еще на первом томе. «Лучше хвалить себя, чем хулить других». Это одна из твоих пословиц. Поэтому я его оставлю и скажу о себе. Деревенский воздух полезен мне бесконечно. Чувствую я себя восхитительно, и когда гляжу на себя в зеркало (что за зеркало!), то нахожу, что мне нельзя дать тридцати лет; и потом я много гуляю. Вчера мне удалось свести Анри на берег моря. Пока он стрелял чаек, я читала песнь пиратов из «Гяура»[4]. На берегу, у морских волн, эти прекрасные стихи кажутся еще прекраснее. Наше море не может сравниться с морем Греции, но в нем есть своя поэзия, как во всяком море. Знаешь, что меня поражает в лорде Байроне? Это то, что он видит и понимает природу. Он говорит о море не потому, что едал палтуса и устрицы. Он плавал; он видел бури. Все его описания дагерротипны. А у наших поэтов — прежде всего рифма, потом уже смысл, если в стихе хватит места. Пока я гуляла, читая, смотря и любуясь, аббат Обен — я не помню, говорила ли я тебе о моем аббате, это наш сельский кюре — подошел ко мне. Это молодой священник, который мне очень нравится. Он образован и умеет «говорить с людьми». К тому же по его большим черным глазам и бледному, меланхолическому лицу я догадываюсь, что у него должна была быть интересная жизнь, и мне хочется, чтобы он мне ее рассказал. Мы говорили о море, о поэзии; и, что должно тебя удивить в кюре из какого-то Нуармутье, он хорошо говорит об этом. Потом он свел меня к развалинам старого аббатства на скале и показал мне большой портал, весь покрытый изваяниями очаровательных чудовищ. Ах, если бы у меня были деньги, как бы я все это восстановила! Затем, несмотря на возражения Анри, которому хотелось идти обедать, я настояла на том, чтобы зайти к священнику в дом, посмотреть любопытный ковчежец, который он нашел у одного крестьянина. Это действительно очень красиво: ларчик из лиможской эмали, который был бы прелестной шкатулкой для драгоценностей. Но что за дом, боже праведный! А мы-то еще считаем, что мы бедны! Представь себе маленькую комнатку вровень с землей, с неровным кирпичным полом, выбеленную известью, где стоят стол, четыре стула и соломенное кресло с подушкой в виде блина, набитой какими-то персиковыми косточками и обтянутой холстиной в белую и красную клетку. На столе лежало несколько больших греческих и латинских фолиантов. Это отцы церкви, а под ними я нашла «Жослена»[5], как будто его спрятали. Аббат покраснел. Впрочем, он отлично принимал нас в своей жалкой лачуге: ни гордости, ни ложного стыда. Я и раньше подозревала, что у него должна была быть какая-то романическая история. Теперь у меня есть тому доказательство. В византийском ларчике, который он нам показал, лежал увядший букет, которому по меньшей мере пять-шесть лет.
— Это святыня? — спросила я его.
— Нет, — ответил он, немного смутясь. — Я не знаю, как это сюда попало.
Он взял букет и бережно спрятал его в стол. Разве не ясно?.. Я вернулась в замок, полная печали и мужества; печали о той бедности, которую я видела; мужества на то, чтобы нести свою собственную бедность, которая для него была бы азиатской пышностью. Если бы ты видела его удивление, когда Анри передал ему двадцать франков для одной женщины, за которую он нас просил! Я должна ему сделать какой-нибудь подарок. Это соломенное кресло, в котором я сидела, слишком уж жестко. Я хочу ему подарить гибкое железное кресло, как то, которое я брала с собой в Италию. Ты мне выберешь такое и пришлешь возможно скорее…
Она же к той же
Нуармутье, …февраля 1845
Я положительно не скучаю в Нуармутье. К тому же я нашла интересное занятие, и им я обязана своему аббату. Мой аббат знает решительно все и вдобавок ботанику. Мне вспомнились «Письма» Руссо, когда он при мне назвал по-латыни жалкий лук, который, за неимением лучшего, я поставила на камин.
— Так вы знаете ботанику?
— Очень плохо, — отвечал он. — Но все же настолько, что могу указывать здешним жителям полезные для них лекарственные травы; а главное, надо сознаться, — в достаточной степени, чтобы находить некоторый интерес в моих одиноких прогулках.
Я тотчас же подумала, что было бы очень забавно собирать, гуляя, красивые цветы, сушить их и потом аккуратно раскладывать в «моем старом Плутархе для брыжей»[6].