Я вовсе не собираюсь выступать здесь в защиту небольшого романа, следующего за этим предисловием. Напротив, мысли, которые я попытаюсь выразить, скорее повели бы к критике того опыта психологического жанра, каким является Пьер и Жан.
Мне хочется остановиться на романе как таковом.
Я не единственный из писателей, которому все те же критики обращают все тот же упрек каждый раз, как выходит новая книга.
Среди хвалебных фраз мне неизменно попадается и такая фраза, — и пишут ее все те же перья: «Главный недостаток этого произведения в том, что оно, в сущности говоря, не роман».
Можно было бы ответить тем же самым доводом: «Главный недостаток писателя, удостоившего меня своей оценки, в том, что он, в сущности говоря, не критик».
Каковы в самом деле основные признаки критика?
От критика требуется, чтобы он, без предвзятости, без заранее принятого решения, не поддаваясь влиянию той или иной школы и независимо от связей с какой бы то ни было группой художников, умел понимать, различать и объяснять все самые противоречивые стремления, самые противоположные темпераменты и признавать закономерность самых разнообразных художественных исканий.
Вот почему тот критик, который после Манон Леско[1], Поля и Виржини[2], Дон-Кихота, Опасных связей[3], Вертера, Избирательного сродства[4], Клариссы Гарло[5], Эмиля[6], Кандида[7], Сен-Мара[8], Рене[9], Трех мушкетеров[10], Мопра[11], Отца Горио, Кузины Беты[12], Коломбы[13], Красного и черного[14], Мадемуазель де Мопен[15], Собора Парижской богоматери, Саламбо, Госпожи Бовари[16], Адольфа[17], Господина де Камора[18], Западни[19], Сафо[20] и т.д. еще позволяет себе писать: «То — роман, а это — не роман», — кажется мне одаренным проницательностью, весьма похожей на некомпетентность.
Обычно такой критик понимает под романом более или менее правдоподобное повествование по образцу театральной пьесы в трех действиях, из которых первое содержит завязку, второе — развитие действия и третье — развязку.
Подобная форма композиции вполне приемлема при том условии, что одинаково допустимы и все остальные.
В самом деле, существуют ли правила, как писать роман, при несоблюдении которых произведение должно называться по-другому?
Если Дон-Кихот — роман, то роман ли Западня? Можно ли провести сравнение между Избирательным сродством Гете, Тремя мушкетерами Дюма, Госпожой Бовари Флобера, Господином де Камором г-на О. Фейе и Жерминалем г-на Золя? Какое из этих произведений — роман? Каковы эти пресловутые правила? Откуда они взялись? Кто их установил? По какому принципу, по чьему авторитету, по каким соображениям?
Однако критикам этим как будто самым доподлинным и неоспоримым образом известно, что именно составляет роман и чем он отличается от другого произведения, которое не роман. Попросту же говоря, все дело в том, что, не будучи сами художниками, они примкнули к определенной школе и, по примеру ее представителей-романистов, отвергают все произведения, задуманные и выполненные вне их эстетических правил.
Проницательному критику, напротив, следовало бы выискивать именно то, что менее всего напоминает уже написанные романы, и по возможности толкать молодежь на поиски новых путей.
Все писатели, и Виктор Гюго, и г-н Золя, настойчиво требовали абсолютного, неоспоримого права творить, то есть воображать или наблюдать, следуя своему личному пониманию задач искусства. Талант порождается оригинальностью, которая представляет собой особую манеру мыслить, видеть, понимать и оценивать. И критик, пытающийся определить существо романа соответственно представлению, составленному по романам, которые ему нравятся, и установить некие незыблемые правила композиции, всегда обречен бороться против темперамента художника, работающего в новой манере. Критику же, безусловно, достойному этого имени, следовало бы быть только аналитиком, чуждым тенденций, предпочтений, страстей, и, подобно эксперту в живописи, оценивать лишь художественную сторону рассматриваемого им произведения искусства. Способность понимать решительно все должна настолько господствовать у него над личными вкусами, чтобы он мог отмечать и хвалить даже те книги, которые ему как человеку не нравятся, но которым он отдает должное в качестве судьи.
Однако большинство критиков, в сущности, только читатели, а это значит, что они распекают нас почти всегда понапрасну; если же хвалят, то не знают ни удержу, ни меры.
Тому читателю, который ищет в книге только удовлетворения природной склонности своего ума, желательно, чтобы писатель угождал его излюбленным вкусам, и поэтому он всегда признает выдающимся и хорошо написанным то произведение или тот отрывок, которые отвечают его настроению, возвышенному, или веселому, игривому или печальному, мечтательному или трезвому.
В сущности, читающая публика состоит из множества групп, которые кричат нам:
— Утешьте меня.
— Позабавьте меня.
— Дайте мне погрустить.
— Растрогайте меня.
— Дайте мне помечтать.
— Рассмешите меня.
— Заставьте меня содрогнуться.
— Заставьте меня плакать.
— Заставьте меня размышлять.
И только немногие избранные умы просят художника:
— Создайте нам что-нибудь прекрасное, в той форме, которая всего более присуща вашему темпераменту.
И художник берется за дело и достигает успеха или терпит неудачу.
Критик должен оценивать результат, исходя лишь из природы творческого усилия, и не имеет права быть тенденциозным.
Об этом писали уже тысячу раз. Но постоянно приходится повторять то же самое.
И вот вслед за литературными школами, стремившимися дать нам искаженное, сверхчеловеческое, поэтическое, трогательное, очаровательное или величественное представление о жизни, пришла школа реалистическая, или натуралистическая, которая взялась показать нам правду, только правду, всю правду до конца.
Надо с одинаковым интересом относиться ко всем этим столь различным теориям искусства, а о создаваемых ими произведениях судить исключительно с точки зрения их художественной ценности, принимая a priori[21] породившие их философские идеи.
Оспаривать право писателя на создание произведения поэтического или реалистического — значит требовать, чтобы он насиловал свой темперамент и отказался от своей оригинальности, значит запрещать ему пользоваться глазами и разумом, дарованными природой.
Упрекать его за то, что вещи кажутся ему прекрасными или уродливыми, ничтожными или величественными, привлекательными или зловещими, — значит упрекать его за то, что он создан на свой особый лад и что его представления не совпадают с нашими.
Предоставим же ему свободу понимать, наблюдать, создавать, как ему вздумается, лишь бы он был художником. Но попытаемся подняться сами до поэтической экзальтации, чтобы судить идеалиста; ведь только тогда мы и сможем ему доказать, что мечта его убога, банальна, недостаточно безумна или недостаточно великолепна. А если мы судим натуралиста — покажем ему, в чем правда жизни отличается от правды в его книге.
Вполне очевидно, что столь различные школы должны пользоваться совершенно противоположными приемами композиции.
Романисту, который переиначивает неопровержимую, грубую и неприятную ему правду ради того, чтобы извлечь из нее необыкновенное и чарующее приключение, незачем заботиться о правдоподобии; он распоряжается событиями по своему усмотрению, подготавливая и располагая их так, чтобы понравиться читателю, чтобы взволновать или растрогать его. План его романа — только род искусных комбинаций, ловко ведущих к развязке. Все эпизоды рассчитаны и постепенно доведены до кульминационного пункта, а эффект конца, представляющий собой главное и решающее событие, удовлетворяет возбужденное в самом начале любопытство, ставит преграду дальнейшему развитию интереса читателей и настолько исчерпывающе завершает рассказанную историю, что больше уж не хочется знать, что станется на другой день с самыми увлекательными героями.
Но романист, имеющий в виду дать нам точное изображение жизни, должен, напротив, тщательно избегать всякого сцепления обстоятельств, которое могло бы показаться необычным. Цель его вовсе не в том, чтобы рассказать нам какую-нибудь историю, позабавить или растрогать нас, но в том, чтобы заставить нас мыслить, постигнуть глубокий и скрытый смысл событий. Он столько наблюдал и размышлял, что смотрит на вселенную, на вещи, на события и на людей особым образом, который свойствен только ему одному и исходит из совокупности его глубоко продуманных наблюдений. Это личное восприятие мира он и пытается нам сообщить и воссоздать в своей книге. Чтобы взволновать нас так, как его самого взволновало зрелище жизни, он должен воспроизвести ее перед нашими глазами, стремясь к самому тщательному сходству. Следовательно, он должен построить свое произведение при помощи таких искусных и незаметных приемов и с такой внешней простотой, чтобы невозможно было увидеть и указать, в чем заключаются замысел и намерения автора.