Алексей Цветков
Пролетарский роман английского денди
До 1972 года на перекрестке Хеймаркет и Вест-Рэндонф-стрит в Чикаго стоял каменный полицейский в мундире и каске. Если верить путеводителю, его взрывали и восстанавливали более десяти раз — для обеих сторон это был вопрос принципа? — пока не спрятали в ближайший полицейский офис. Постамент остался на улице, весь в трещинах от взрывов, и, если приглядеться, над этими трещинами, едва различим, как водяной знак вопроса, дымок анархистской бомбы.
Роман Фрэнка Харриса написан от имени вымышленного бомбиста, который в действительности так и не был найден. Рудольф Шнобельт исповедуется в причинах своего поступка и сам описывает в газетах его последствия, воплощая мечту столь многих литераторов-экстремистов всех поколений. Пацифистское «Книги вместо бомб!» появилось много позже и именно как парафраз старого анархистского «Бомба и книга!»
Взрыв 4 мая 1886 года вызвал многочисленные жертвы, пролетарские беспорядки, массовые репрессии и погромы редакций. С другой стороны, он резко приблизил восьмичасовой рабочий день и покончил с изуверским детским трудом на американских фабриках. Испуганные анархическим грохотом работодатели и законодатели на глазах делались уступчивей и гуманнее. Как справедливое было принято даже требование второго выходного дня. Восемь вдохновителей забастовки, осужденных «за подстрекательство и причастность» были канонизированы Интернационалом сразу же после вынесения приговора. Как память о казненных лидерах чикагских рабочих и учрежден американскими профсоюзами праздник Первого мая, с чем бы его сегодня не путали: «солидарность трудящихся», «примирение и согласие» или карнавальный «may day» антиглобалистов.
Луис Лингг, захвативший воображение и ставший настоящим «сверх-Я» Шнобельта, не скрывал своей веры в насилие, как и большинство тогдашних анархистов. Насилие было для них последним способом общения с государством в ситуации, когда все остальные способы ничего не дают. Страх перед политически мотивированным террором — новое, многим казалось, единственное из доступных населению средство влиять на власть и капитал. Утописты оправдывали свое насилие еще большим ежедневным насилием Порядка над людьми. На «реформистские» разговоры о легальных и ненасильственных методах анархисты тех лет часто отвечали: «Глупо говорить тонущему: избегай воды!» Насилие после хеймаркетского взрыва стало обратной стороной безжалостной эксплуатации и растущего отчуждения человека. Роман Харриса полон индустриальных метафор этой нещадной эксплуатации — высокое давление, невидимо убивающее человека в кессоне, фосфор, делающий скелеты стеклянно хрупкими, азотная кислота, свинец, портящий кровь и передающий это проклятие по наследству. Из этого опасного свинца возникало золото тех, кто владел фабриками и принимал законы.
Отчуждение Харрис демонстрирует через тотальную невозможность, на которую обречен его рассказчик. Невозможность жить на родине и найти применение своим «мертвым» знаниям. Невозможность полной близости с Элси, верившей в тогдашнюю версию американской мечты. Невозможность стать частью Соединенных Штатов воплощена в бомбе, адресованной властям и доставшейся всем. Бомба — это мгновенная Возможность. В момент бомбометания отчуждение как будто преодолевается, даже объективная, природная сила грозы совпадает с личным усилием — свинцовым шаром возмездия, пущенным в полицейских, увечащих толпу. Но дальше отчуждение обрушивается на Шнобельта вновь и окончательно ломает его. Невозможность остаться в Америке, рассказать правду о казненных лидерах рабочего движения в европейской прессе и, в конце концов, невозможность самой жизни. Собственное бессознательное заставляет метателя простудиться и умереть, разделив несуществование с его кумиром Линггом, называвшим самодельные бомбы «ключами от наших земных тюрем». Шнобельта преследует хищный невроз. Демон вины стоит за каждой дверью. Всевидящий светящийся глаз зло следит за бомбистом-рассказчиком в его видениях.
В «Бомбе», изданной в самом начале двадцатого века, автор не мог сказать всего, хотя бы потому, что анархистский террор к тому времени стал повсеместным и грозил перерасти в hardline всех ближайших гражданских войн. Поэтому Харрис вкладывает в уста агитаторов безобидные утопии об армиях, сажающих цветы на улицах, или же говорит о «смутности теории и ясности практики». Более подробное изложение их позитивной программы сочли бы в те годы открытой пропагандой классовой розни и бомбистских идей.
Между тем в клубах взаимного обучения, служивших легальной крышей для радикальных кружков, возглавляемых людьми вроде Лингга, обсуждалось упразднение частной собственности и отмена права наследования. Социал-революционные клубы действовали тогда во всех промышленных городах США. Там планировался переход от наемного труда к самоуправлению, а потом и к полностью добровольному труду, от представительной демократии к прямой, а потом и к ничем не ограниченной свободе.
Оттуда открывался мир без буржуазии и бюрократии, то есть без эксплуатации, обмана и отчуждения. Борьба между трудом и деньгами должна была стать чем-то большим, нежели просто борьбой за деньги. «Получится из нашего мира что-нибудь или нет?» — спрашивает себя Лингг накануне взрыва. Мир выглядел в лучшем случае как лавка с завышенными ценами, а в худшем — как казарма, и его планировалось переустроить, сделав доступным и бесплатным, как детская площадка в парке или как общественная библиотека. Труд нуждался в освобождении: в этом мире человек не работает, а зарабатывает, результат подменен прибылью, и каждый реален настолько, насколько финансово состоятелен.
Несмотря на преимущественно эмигрантский состав, в пролетарских клубах часто ссылались именно на американские принципы и традиции, недаром Бенджамен Таккер называл анархистом «любого джефферсоновского демократа, которого не успели запугать», а Алексис Токвиль считал базой реальной демократии в Америке землячества, клубы, кружки, профсоюзы — свободные от государства сообщества, одним из которых и был клуб Лингга.
Тогдашние чикагские анархисты издавали пять газет. Контролируемая ими Ассоциация включала в себя двадцать два городских профсоюза, то есть шесть тысяч рабочих. В майской стачке 1886-го, кульминацией которой и стал взрыв, участвовало пятьдесят тысяч человек. Похороны казненных вдохновителей забастовки вылились в полумиллионную демонстрацию — примерно столько же людей собралось в те же дни на открытие нью-йоркской статуи Свободы.
Мастерство производственного саботажа и захватных стачек только изобреталось. Героические времена Индустриального Товарищества Рабочих были еще впереди. «Без Бога и босса!» — гласили ходившие по рукам листовки: «Их цель — прибыль, наша участь — кнут, выход — революция!» Результатом всего этого, правда, оказался не материальный рай безвластной коммуны, но высокий уровень социальных гарантий, сохранение которых требует непрерывной активности населения.
«Кружевные рубашки и бриллианты на туфлях», о которых вспоминал Луис Лингг, как о безвозвратно забытых чудачествах элиты, можно видеть сегодня в светской хронике любого гламурного журнала. Никелевые стены мест, где буржуа компенсируют свое неизбывное убожество, усыпаны сверканием рубинов, гранатов и алмазов. Ненадолго буржуа расстаются со своим немощным сознанием на серебряных диванах с полированной норкой, а потом их тошнит от самих себя в золотые умывальники и писсуары. В истории никогда не бывает «слишком поздно» для возвращения «проклятого прошлого».
«Позорные производства» с рабскими условиями, описанными в «Бомбе», тоже, кстати, никуда не делись. Они вынесены сегодня в Мексику, Аргентину, Малайзию, Сингапур... и продолжают быть источником фантастической прибыли компаний и материалом для модных разоблачительных книг вроде «No Logo» Наоми Кляйн.
В мире, где фразы вроде «государства суть собственность транснациональных корпораций и управляются международными финансовыми институтами» — давно стали общим местом и ни у кого не вызывают вопросов, освободительный проект не мог перейти в разряд идейного антиквариата. Хотя сегодняшнее поколение утопистов говорит чаще не об освобождении, а о преодолении труда как устаревшей дисциплинарной практики, резонно спрашивая: «Если семь процентов выполняемой на земле работы покрывают минимальные нужды человечества, куда и ради кого мы ходим пять дней в неделю?»
«Бомба» — не типичный для Фрэнка Харриса роман. Он больше запомнился публике своими шокирующими эротическими откровениями, знал наизусть едва ли не всего Шекспира, мог часами говорить о его эпохе и считался непредсказуемым денди. Его приятель Оскар Уайльд шутил: «Фрэнка Харриса приглашают во все лучшие дома Англии. Один раз!» После смерти Уайльда Харрис редактировал его «аморальные» романы, издавал Vanity Fair, богемный журнал, в котором Алистер Кроули разоблачал плагиатора Моэма. Между тем у автора «Бомбы» было свое, далекое от скандальных колонок бульварных газет понимание дендизма: противопоставление себя обществу нужно для создания дистанции, оно дает возможность особенного взгляда на это самое общество, позволяет сделать шаг от привычных явлений к их невыносимой сущности. Отстранение ради «остра-нения». Для художника и, конкретнее, для литератора искусство выражает именно то, что не может сегодня быть выражено политически. Это остро ощущает начитанный, но несчастливый Рудольф Шнобельт, речи которого изобилуют не только косвенными цитатами из Маркса, Бакунина и Лассаля, но и прямыми отсылками к Гете, Шиллеру, античной драме и народным песням. Кумир Шнобельта, Луис Лингг, напротив, не тратил времени на изящные искусства, схватывая отношения истины, красоты и справедливости самостоятельно и интуитивно. Лингг — агент витальной силы, не несет на себе рабской печати «цивилизованного вырождения», чем и обеспечен его личный магнетизм. Эта торжествующая витальность и инстинкт неповиновения напоминают о «Санине» Арцыбашева, изданном в те же годы, или о ницшевском «Заратустре», которым переболело все поколение Харриса. Могли быть, конечно, и другие литературные образцы, например тургеневский Базаров, которого Харрис сравнивал с Гамлетом и Дон Кихотом.