Можно предположить, что, несмотря на приписываемое ему могучее сложение и полнокровие, Пьер де М. довольствовался лишь одной непотребной бабой, за которой и увивался. В самом деле, все посвященные ему легенды разрабатывают именно этот сюжет. Между тем мы видели, как один или два раза он действовал таким образом, что это заставляет думать о некотором изяществе его ума, в частности в вопросе о тварях, которыми кишели фруктовые сады. Он писал (его письмо имеется в досье): «Мой долг состоит в том, чтобы назначить себя егермейстером охоты на моих собственных землях и самому избавить мир от нечисти». Его письмо, написанное детским почерком, но очень старательно, дохнет на вас свежестью, если вы пробежите глазами все предшествующие мерзопакостные бумаги. Признаюсь, что особенно меня тронуло слово долг и выражение «самому избавить мир от нечисти». Это великодушно.
По моим представлениям, он был толстяком-деревенщиной, неотесанность которого создалась из-за длительной передачи по наследству счастья, из-за пользования безграничным изобилием сытной еды, она создалась простой мудростью, ограничивающей желания лишь самыми доступными; он был неотесан, как скала; все у него было на месте, и сам он представлял собой великолепный механизм по переработке питательных веществ, да и не стремился к большему. Нельзя сказать, чтобы он задумывался над этим, но он чувствовал, что его долг состоял в том, чтобы просто быть, ибо отнюдь не случайно он употребил слово долг в своем письме; он был человеком долга: человеком долга, и никем иным.
Мадемуазель Гортензия напрасно так говорила: мало быть лишенным всякого духа предприимчивости, чтобы сохранить неизменным владение, подобное Коммандери, в течение восьми веков. Нужна тяжеловесность; нужно быть трудным на подъем. А ведь именно чувство долга придает тяжеловесность. (Разумеется, речь здесь идет о том единственном долге, ради которого я согласен даже выставить себя на посмешище, то есть о долге по отношению к самому себе.) Это чувство может очень хорошо создавать счастье других людей; оно его и создает. Пьер де М. сделал то, что должен был сделать, для Анаис. Он сделал то, что должен был сделать, для маленькой Мари, когда сбил черешни кнутом и даже когда тряс малышку головой вниз, чтобы заставить ее выплюнуть черешню. Он был, возможно, в одном миллиметре от удачи, кто знает? После этого, по всей очевидности, он больше не был в своей стихии, которая представляет собой абсолютную уверенность, безоблачный мир, где в течение восьми веков разум его предков и его собственный были погружены в спячку. Внезапно этот замок Спящей красавицы был взят приступом. Как вы хотите, чтобы он выстоял? Еще до того, как проснуться, он был обезоружен, изранен и обездолен. Он ненавидит Жака, который убил своим рождением мать, — но ненавидит как человек долга. Ему не нравится ни его присутствие, ни его вид, ни его взгляд, ни сама его жизнь. С этой стороны он может иметь одни лишь горести. Он их терпеливо сносит. Старший сын дает ему их больше. Он не обманывается насчет того, чего следует от него ожидать. Обжорство сына ему понятно, он знает, откуда оно и что оно силится мало-помалу сделать: достичь тяжеловесности подручными средствами, вернуть себе неподатливость. Но, даже не обращаясь к рассудку, он знает, что этого добиваются не таким способом. Исчезновение старшего сына, следовательно, не застает его врасплох: он его ждал. Смерть семейства де М. из Коммандери оставила его равнодушным, поскольку в то время, когда она случилась, он, в первый раз после гибели Анаис и Мари, к;ж раз раздумывал над одной вещью, которая его сильно занимала.
Те, кто принимает Пьера де М. за простого болвана, ошибаются. Я согласен с вами в том, что он берется за учебу слишком поздно, но он за нее берется. Он находится на школьной скамье. Шлюхи, за которыми он приударяет, представляют собой довольно милое упражнение в стиле, если уделить ему внимание. Поставьте кого-нибудь из десяти или двенадцати его предков по мужской линии на его место, что он будет делать? Он станет копить силенки; это закон семьи. Именно за счет силенок они и сохранили свое владение. Покопайтесь, и вы обнаружите, что все они умерли от апоплексии, и я добавлю от себя без боязни быть опровергнутым с помощью фактов: от апоплексического удара. Наиболее чувствительные — я хочу сказать, те, душа которых находила усладу в следовании порывам плоти, — дошли, быть может, до болезни суставов или подагры, но до любви — никогда. У них не бывает страстей, у них случаются болезни, которые занимают их место.
Именно болезнь сообщает их крови предрасположение к тому, чтобы проявить мужество, ненависть, трусость, ревность: все необходимое, чтобы позабавить честной народ. Сами они не забавляются никогда.
Пьер де М. вдруг прибегнул к противоположному методу. Я не возьму на себя смелость утверждать, будто он любил Анаис, хотя женщина эта обладала необычайной красотой. (Если эта красота была ловушкой судьбы, то она не достигла цели; орудием Бога была мадемуазель Гортензия.) Красота не имела над ним власти; то, чего он желал, с таким же успехом могло предоставить ему и уродство. Но он любил маленькую Мари (именно на этом рок смело построил свою игру). В крови Пьера де М. возникло предрасположение к страсти, и Пьер де М. сказал себе: «Я заболел».
Я убежден: вместо того чтобы впасть в отчаяние, он пустился во все тяжкие, как все де М., которые имели ревматические боли до него. Он обратился к девкам, как чахоточный обращается к пианино или к поэмам. Я очень хорошо представляю себе шлюх, которыми он должен был заняться, хотя об иных из них сохранилось воспоминание как о крепко сбитых бабах, но все же мужик весом в девяносто килограммов, имеющий у себя за спиной восемьсот лет покоя, по-иному впадает в меланхолию, чем сорокакилограммовые холерики. Он нуждается прежде всего в хорошем кровопускании, ему надо время от времени ставить себе отнюдь не зажигательных пиявочек, после чего он может вертеться, как захочет, под ударами фортуны.
Я пытаюсь разобраться с простофилей, у которого нет души и в котором страсти (по примеру болезней) обусловлены, в большей или меньшей степени, мочевиной, солями или же сахаром в крови; в большей или меньшей степени — расслаблением нервных волокон. Я сужу о Пьере де М., умершем задолго до моего рождения, по образчикам, которые впоследствии имел перед глазами.
Какое-то время он считал, что недуг, в который повергли его трагические события, отныне станет мешать ему наслаждаться жизнью. Потом заметил, что есть возможность приспособиться ко всему. Я склонен думать, что с ним все происходило так же, как с другими де М., жившими до него. Они не пали под ударами «рока», но некоторых из них разбил паралич.
Он нашел применение жизни, которую оставил ему рок, как его предки находили применение жизни, которую оставлял им их паралич.
Слухи (всем, однако, известно, из чего они слагаются через какое-то число лет) рисуют его красным, как петушиный гребень, с отталкивающей внешностью. «Сочащийся похотью через все поры», — сообщают они. Это не первый знакомый мне мастодонт, выделения потовых желез которого разнуздывают воображение. Я наделен, как должно было уже понять, такой умственной ориентацией, которая не позволяет мне никому верить безоговорочно, ни в хорошем, ни в плохом. Давным-давно я не зачисляю в монстры ни из-за ширины плеч, ни из-за обильного потоотделения. Мне знакомы монстры щуплые и непотливые, которых считают вполне пристойными людьми.
Я сомневаюсь, чтобы истинные желания этого тела могли заставить его потеть. Пьер де М. - почти святой. Даже небольшой широты взглядов было бы достаточно, чтобы немедленно это открыть. Доказательство, что я не ошибаюсь (если нужны доказательства), в том, что, как очень скоро все могли убедиться, он бросил женщин, чтобы прибегнуть к более быстродействующему способу траты сил. Он обратился к спиртному. Он ухватился за него с необузданностью и весельем, которые не лишены величия.
Он благородно начинал с пол-литра коньяка. Он поспешил привыкнуть к этой дозе. Быстро пришел к тому, чтобы потреблять литр и даже больше в день. И еще ему удалось налить себе кровью глаза. Зрачки, которые были у него лазурной синевы, погруженные теперь в роговицу самого насыщенного пурпурного цвета, выглядели на его лице как два больших куска цветного витража. Он бесцельно бродил, несгибаемый, как правосудие. Словно он аршин проглотил.
Мадемуазель Гортензия, казалось, отнеслась ко всему очень легко. Может быть, ее умственные способности ослабли. Я говорю «может быть» потому, что, на мой взгляд, нельзя исключить присутствия у нее задней мысли. Анонимные письма, понятно, обвиняют ее в мерзком блуде, и аноним всегда до крайности наивен. Мысль, которая приходит мне в голову (и которую она вполне способна была иметь), ужасна, но домашняя жизнь семей и схватки, которые там протекают в замедленном темпе, правильны, как кристалл льда, и лишены всякой жалости. Если бы пожелание смерти убивало, то наши столовые, спальни, наши улицы усеяны были бы трупами, как во время чумы.