— Да, если так понимать, может быть, кое-что сохранилось и в нас…
— Не что-нибудь. Нет. Я теперь только понял, Андрей, что я никогда и не переставал быть христианином. Даже тогда, когда поклонялся великой — помнишь, мы ее называли богиней? — Необходимости… Ты спорил со мной и тогда против моего идолопоклонства. Но сколько было в заблуждении этом душевности, сколько внутренней правды!
— Но не Христа же, Глеб?
— Ты думаешь — нет?.. А я думаю. Он и тогда уже был.
— Как в твоем старике? Даже если и дьявол, то все-таки Бог?..
Глеб рассмеялся:
— Пожалуй, что так.
— Глеб, слушай, а я вот какой с детства был. Богу молился — лет так четырех, поклоны клал, а сам между колеи, поклоны кладя, глядел, кто что делает в комнате…
— Хорошо… — Глебу понравилось.
— И ведь что ты думаешь? С чистым сердцем молился…
— И с такою же чистой душою поглядывал!
— Да, да, конечно…
Глеб снял свою белую шляпу и глубоко вздохнул; поднялась под рубашкой узкая грудь — такая легкая, почти невесомая, призрак.
— Ты еще, Глеб, похудел…
— Да, вознестись готовлюсь… Надо мною смеются так.
— Но ты у нас еще погостишь?
— Как еще?
— До вознесения, Глеб!..
— Ах, до вознесения… Конечно! Конечно…
— А волосы, Глеб?
— Что волосы?
— Глеб, неужели?..
— Да, да, половина седых…
— То-то они посветлели как будто… Как же так? Ты ведь не старше меня.
— Моложе.
— Сколько тебе?
— Двадцать семь.
— Двадцать семь… да, конечно, моложе.
— А ты все такой же. — Да.»
Андрей немного сконфузился, точно какую неловкость сделал невольную: ни одного седого волоса нет до сих пор… Нет, по всему видно, не настоящий он христианин…
Какие все глупости в голове!.. Почему же собственно христиане должны седеть к тридцати годам?.. Христос не был седой… А впрочем, что мы знаем о Нем?
Андрей оступился, споткнулся о камень, — не разглядел. Христос, Глеб, седина… Нельзя сразу думать о стольких вещах!
— Ах, Глеб, ты мне должен все рассказать! Я тебя так не оставлю.
— То, что можно сказать, Андрей, не есть еще настоящее. — Глеб подумал.
— Ты, ведь, художник. Хочу красиво сказать тебе. Слова — это сосуды с вином, оболочка звенящая. Часто красивая она, тонкая. Вот чокнулись, обменялись словами — звон родился. Слышим обманный тот звон, видим вино, знаем, какое на глаз, но ведь надо испить его. Надо, закрыв глаза, причаститься вином — тихо, без слов. Может быть, надо молчальником быть, слепцом добровольным, навеки глаза закрыть…
— Зачем же глаза закрывать? — простодушно спросил Андрей.
— Формы обманны. Формы — соблазн. Вот оно что! Формы — соблазн!
Не возразил Андрей, но всем существом своим был не согласен.
Формы! Весь красочный мир, вся изысканность линий, что в своих сочетаниях обещают постижение и неземной красоты… Возразить — это целый горячий протест. Только спросил:
— А красота, Глеб?
Брови сдвинулись строго у Глеба, лицо стало тоньше еще. Замедлил ответом, но все же сказал:
— Телесная красота — это тоже соблазн.
У Андрея стукнуло сердце. Всполохнулось. Редко бывало так у него, но вот случилось.
— Глеб! Мы не вместе! — с тоскою вырвалось вслух. Глеб возразил ему тихо и немного печально:
— Красота есть иная, духовная… — и крепко закрыл глаза. — Еще далеко! — прошептал он усталым и дрогнувшим голосом. — Я отдохну, — И присел отдохнуть.
— Что с тобой? — тревожно спросил Андрей.
— Ничего. Я устал. Только устал. — Но все еще не открывал глаз.
Андрей стоял возле. До дома оставалось два шага. Мастерская серела на горке. Вдруг потянуло туда, — целый день не работал. Что это с Глебом? Взглянул на него. Странное было лицо! Точно именно пил — не только глядел на него — дорогое вино, упиваясь им, отдаваясь ему… Слова надо пить, закрывши глаза, — вспомнил Андрей. Что же он пьет и кто сейчас говорит с душою его?
Но взглянул перед собою нечаянно прямо на город и позабыл о Глебе и обо всем.
Небо сияло торжественным гимном в пурпуре, в золоте. Розовый благовест лился с далеких кочевников-облаков. Кормчие довели свои корабли до блаженной страны. Море небесное! Всемирные волны! Пафос единой, полной гармонии…
— А это! А это? Глеб, посмотри! И схватил его за руку.
Глеб оторвался от сна. Лицо было бледно; тайный экстаз пронизал его душу и отразился жгучим отсветом в чертах лица; Глеб неба не видел, Глебу было видение.
По нитям вечерним, по золотым путям, между одеждами легких молитв, оберегавших, хранивших покой избранной небом души, дыхание тела пришло, и имело оно розовый, нежный божественный облик, с немою улыбкой восторга, с хрустальным бокалом солнечной влаги — золотым напитком заката…
Как пришла она?
Пришла. Позвала душа душу.
Люди не знали, а души… Может быть, тоже не знали, знал и за них, как всегда, кто-то другой…
Мы боимся признать, что такое случается. Но так именно есть! Фактов не надо страшиться, ибо мир вещей, факты обыденности, не есть еще настоящие факты, а чья-то часто нелепая шутка, и, может быть, именно их, этих обыденных фактов, надо бы было страшиться, если считаться с ними всерьез. Но факты другие, новые, те, что сами мы создаем из безмерности небытия, они не страшны, потому что близки нам, что родные душе, что в них небывалая правда грезит прервать свой сон, порвать изначальную ткань небытия, родиться таким вот юным н розовым Богом, какого увидел Глеб и содрогнулся, увидев, от сладостной тайны. Уходя от соблазна открытых, познал он соблазн закрываемых глаз.
Разные правды мирно уживались в вечереющем воздухе царства Ставровых. Несоответствие их окутали таинственными, легкими касаниями мягкие умиряющие волны, скрывая за собою, быть может, высшую благодать разрешения.
Солнце зашло, только кресты сияли победно. Кто кого победил?
* * *
Художник не дождался ответа от Глеба; христианин промолчал вплоть до дома.
Анне в тот же момент показалось, что кто-то живой коснулся души ее, склонился устами к ее руке.
Пробежал холодок. Стала одеваться быстро. Прибежала домой, когда Глеб и Андрей были там уже.
* * *
Осень знала и видела все. Но она сидела спокойно — ждала, пока погаснут золотые кресты.
Недолго ждала. Они скоро погасли.
Тогда встала она на крайней верхушке горы и подняла, возвышаясь до половины быстро темневшего неба, заломила руки свои — над городом, над холмами и долинами, которые ей так полюбились.
А распустившийся шлейф ее всю гору покрыл серебром.
Глебу было хорошо в новой для него атмосфере, она отвлекала его от привычных дум и давала незаметно, но верно нежную мягкость напряженности мысли. Анны он раньше не знал, но ее не дичился, как часто дичился новых людей, особенно женщин. Не узнал в ней и свое неизъяснимо сладкое видение, что встретило его на пороге новой жизни, стало у входа и разделило его бытие на две половины: одно до нее, после — другое, а миг этой встречи был как сечение перекрестных дорог. Был на пути его отныне этот перекрестный пункт, где предстало видение в миг, когда сияла над ним небесная твердь, и солнце горело прощальным торжеством, уходя навсегда. Навсегда для этого мира, ибо завтра мир уже будет иной, отделенный черной пустынею ночи от того, что сегодня в беспредельном просторе небес сжег свою короткую жизнь.
Уже напились чаю втроем, Глеб осмотрел весь дом — нравился дом ему, походил на замок средневековый. Высокие окна с полукруглым изгибом вверху, резьба по карнизам, такая ажурная на вечерней легкости неба, две стрельчатые башенки с узеньким ходом к ним через крышу. Но не было тяжести, какою-то легкостью было пронизано все. Не удивишься, если, проснувшись поутру, найдешь все другое, а это окажется сном, Андрей был в восторге, но не показывал радостных чувств: это ведь красота, а красота формы — соблазн. Ну и пусть соблазнится немного…
Уже говорили много о разных вещах, узнали, как жили оба за эти годы, что не видались, и вдруг стало так, что надо или помолчать немного, или заговорить о чем-то другом, очень большом, быть может, о самом существенном.
И помолчали сначала действительно. Потом Андрей предложил подняться на гору. Такой простор на горе! И сейчас же пошли.
Было темно уже, жутковато и звонко от ночных осенних сверканий. Небольшие собаки, целых четыре, обрадовались человечьему запаху, человеческим легким шагам, и побежали вперед. Любили гулять они с Андреем и Анной. Примирились и с Глебом. Обнюхали наскоро: человек оказался невредный. Бежали быстро и радостно, откидывая задние ноги несколько в сторону. Один только щенок, самый лохматый, серел в темноте, отставал. Был он удивительно похож на трехкопеечную деревянную лошадку, и всегда был позади всех других. Анна любила собачек — ей пришлось выкормить их, когда мать этих щенят после родов почти тотчас умерла. Любила их жалкою и большою любовью.