— Ничто так меня не раздражает, как нелепый покровительственный тон, который усвоили по отношению к нам особы, имеющие в Париже кое-какие средства. Мы родились в двухстах лье от столицы, но решительно ни в чем им не уступаем. По-моему, существует лишь два способа занять место среди этой дерзкой аристократии: либо надо купить имение в местности, где находятся несколько красивых дач главных сборщиков податей и богатых банкиров, либо же, если не найдется такого имения, абонировать, по крайней мере, ложу в Опере. По-моему, ничто так нас не унижает, как необходимость менять ложу на каждом спектакле.
Первый раз в жизни Валентина сознательно насмехалась над мужем или, по меньшей мере, употребляла, чтобы его убедить, фразы, которые сама находила смешными. Дело в том, что у нее появилось страстное желание иметь ложу: она рассчитывала приглашать туда нескольких бордоских друзей, которых ежедневно влекла в Оперу любовь к балету, а так как скромность не была преобладающей добродетелью этих господ, уроженцев Гаскони, то она надеялась узнать от них кое-какие подробности, касающиеся успехов Федера.
— Наконец-то, — сказал ей муж, дружески пожимая ее руку, — наконец-то вы поняли, какой образ жизни должен вести такой человек, как я. У нас есть состояние, а раз это так, то почему бы вице-президенту коммерческого трибунала не стать депутатом? Разве Порталь[11], Лене[12], Равез[13], Мартиньяк[14] и многие другие начинали иначе? Вы, может быть, заметили, что на обедах, которые мы даем, я приучаюсь говорить речи. В глубине души я стою за неограниченную власть. Это единственная форма правления, дающая нам те прекрасные периоды спокойствия, во время которых мы, положительные люди, успеваем нажить состояние. Однако, принимая во внимание, что надо быть избранным, я бросаю иногда несколько тирад о свободе печати, о выборной реформе и о прочих пустяках... N., пэр Франции, рекомендовал мне молодого адвоката без практики, и тот два раза в неделю приходит читать со мной высокопарные речи некоего Бенжамена Констана[15], такого же нищего, как и он сам. Бедняга умер несколько лет назад, так и не сумев стать чем-нибудь, хотя бы членом Академии, что, быть может, очень скоро удастся нашему молодому художнику Федеру.
Услышав это имя, г-жа Буассо вздрогнула.
— Кроме того, — продолжал вице-президент, — N., пэр Франции, сказал мне, что человек может считать себя государственным деятелем только тогда, когда у него создается привычка защищать взгляды, которых сам он не разделяет. Для начала я постоянно насмехаюсь над молодым адвокатом, который приходит преподавать мне «принципы управления Франции самой Францией». Я делаю вид, что соглашаюсь со взглядами его Бенжамена Констана (какое-то еврейское имя!), и таким образом оказываюсь умнее этого молодого парижанина. Ибо, как говорит опять-таки N., пэр Франции, «тот, кто обманывает другого, всегда оказывается умнее его» и т. д., и т. д.
Ложу в Опере нашел Федер, и она была немедленно абонирована. Если бы Валентина пожелала, муж тотчас начал бы поиски имения в местности, где было уже немало дач главных сборщиков податей и богатых банкиров. Но мнение Валентины на этот счет еще не сложилось, и она решила посоветоваться с Федером. Что касается красноречивых и решительных выступлений, которыми г-н Буассо терзал своих гостей, то она даже не замечала их. У нее появилась бессознательная привычка не слушать того, что говорилось в присутствии Федера, а он неизменно бывал на ее обедах. Нетрудно было сделать одно наблюдение, весьма опасное для наших молодых людей: взгляды, которыми они обменивались, были гораздо более интимны, чем их слова. Если бы какой-нибудь стенограф подслушал и записал их диалоги, в них можно было бы обнаружить одну лишь учтивость, между тем как взгляды их говорили о многих других вещах, и притом о таких, до которых было еще очень далеко.
Именно на том обеде, который г-н Буассо устроил в пятницу, чтобы иметь возможность разразиться своей великолепной тирадой: «Простите, господа, я вынужден вас покинуть, так как у меня назначено деловое свидание в моей ложе в Опере», — двое или трое из обедающих отлично заметили взгляды, с помощью которых г-жа Буассо ежеминутно справлялась о мнении Федера по поводу всего того, о чем говорилось за столом. Федер считал, что не нарушает своей клятвы казаться равнодушным, стараясь научить любимую женщину правильно относиться к различным явлениям парижской жизни. Ему ни за что на свете не хотелось бы слышать от нее повторения эксцентричных или, по меньшей мере, вульгарных мыслей, которые при всяком удобном случае изрекал г-н Буассо.
Провинциалы, заметившие взгляды г-жи Буассо и питавшие бесконечное почтение к ее превосходным обедам, не принадлежали к числу людей, боявшихся оскорбить ее тонкие чувства. Поэтому, когда Федер, видя, что г-н Буассо уходит на свое мнимое деловое свидание, крикнул ему: «Я попрошу вас завезти меня в одно место», — они поспешили заговорить с г-жой Буассо, осыпая художника неуклюжими похвалами, и эта женщина, чей тонкий ум схватывал в обществе малейшее притворство, отнюдь не была оскорблена похвалами по адресу молодого человека, хотя эти похвалы были продиктованы исключительно желанием обеспечить себе несколько хороших обедов. Один из прихлебателей, особенно отличившийся бесстыдством своих комплиментов, был приглашен в ложу Оперы на тот же вечер и сверх того не был забыт в списке приглашенных на ближайший обед.
Далеко не преувеличивая силы испытываемого им чувства, Федер, напротив, был склонен, сам того не замечая, приуменьшать его значение. Он твердо верил, что скоро возобновит свои набеги на воскресные балы в окрестных деревушках. После признания, которое он так смело высказал в беседе с Валентиной, ни одно слово любви ни разу не сорвалось с его уст. «Она сама должна попросить меня произнести это слово!» — сказал он себе вначале, но не это являлось истинным мотивом его поступков. Он находил величайшее наслаждение в чрезвычайной близости, установившейся между ним и Валентиной и распространявшейся на каждую мелочь; он совсем не торопился менять свою жизнь. «В сущности, — думал он, — она осталась такой же монастырской воспитанницей, какой была раньше. Если я сделаю шаг вперед, то этот шаг должен решить все. Если одержит верх религия — что очень вероятно, — она убежит в Бордо, куда я не могу последовать за ней из соображений приличия, и каждый вечер я буду лишен чудесного часа, который придает интерес всему остальному дню и составляет главную радость моей жизни. Если же она уступит, то будет так, как было со всеми другими: через месяц-другой я найду одну скуку там, где искал наслаждения. Пойдут упреки, а вскоре за ними придет разрыв, и я опять-таки буду лишен чудесного вечернего часа, ожидание которого скрашивает весь мой день».
Валентина, со своей стороны, не так ясно разбираясь в своих чувствах, как Федер (ей было всего двадцать два года, и бóльшую часть своей жизни она провела в монастыре), начинала серьезно упрекать себя. Она часто повторяла себе: «Но ведь в наших отношениях нет ничего предосудительного». Затем она сделала открытие, что без конца думает о Федере. Потом, к невыразимому своему стыду, она заметила, что ее непреодолимо тянет к Федеру, когда его нет с ней. Она купила банальную литографию, вставила ее в рамку и на высоте четырех футов повесила над фортепьяно: ей показалось, будто один из изображенных на ней мужчин обладал сходством с Федером. Чтобы оправдать присутствие этой литографии, она купила семь других. Сидя одна в своей комнате, погруженная в мечты, она нередко осыпала поцелуями стекло, под которым находилось изображение походившего на Федера молодого солдата. Как мы уже сказали, диалоги молодых людей не заслужили бы упрека со стороны самых почтенных и самых высоконравственных людей, только этим людям не следовало бы чересчур внимательно следить за их взглядами.
Результатом угрызений совести Валентины и системы поведения Федера явилось то, что он без любви совершал поступки, говорившие о самой сильной страсти. Так, например, много времени спустя после окончания портрета-миниатюры Валентина пожелала осмотреть ателье художника. Воспользовавшись моментом, когда Делангль и два или три спутника г-жи Буассо рассматривали прекрасную картину Рембрандта, Федер перевернул одно из полотен, делавших его ателье неплохой картинной галереей, и показал Валентине великолепный портрет, написанный масляными красками и изображавший монахиню: это был превосходный портрет самой Валентины. Она сильно покраснела, и Федер поспешил присоединиться к обществу Делангля. Но когда г-жа Буассо собралась уходить, он сказал ей, казалось бы, с самым равнодушным видом:
— Я взял на себя смелость показать вам портрет этой монахини не случайно. В моих глазах этой вещи нет цены, но даю вам слово, что если вы не скажете сейчас: «Я дарю вам ее», — я завтра же отнесу эту картину в лес Монморанси и сожгу ее.