— Я готов, мессер, — ответил Боцца, — по вашему требованию возместить вам все убытки. Быть вам чем-нибудь обязанным — самое для меня страшное.
— Однако придется этому покориться, — сказал Валерио, отвешивая поклон, — ибо я решил ничего от вас не принимать.
Вот так и расстались учитель с учеником. Валерио посмотрел ему вслед и в волнении прошелся под аркадами. Его сердце вдруг сжалось при мысли о такой черной неблагодарности, о такой душевной черствости, и он поспешил вернуться и принялся за работу, чувствуя, что лицо его мокро от слез.
Боцца же, напротив, испытывал облегчение, почти радость. Будто с души у него упала огромная тяжесть — этой тяжестью было чувство признательности, непереносимое для гордецов. Он вообразил, что вышел победителем из былых невзгод и теперь на всех парусах несется в будущее, где ждут его независимость и слава.
Боцца был художником, не лишенным дарования. Он был талантливее Бьянкини, которые отличались лишь прилежанием и старательностью, и научился от братьев Дзуккато высокому мастерству рисунка и живописи. Линии его рисунка были изящны и точны, оттенки цвета естественны, а в умении подбирать яркие и богатые тона для изображения тканей он, пожалуй, даже превосходил самого Валерио. Учился он с упорством и с успехом овладел мастерством мозаики, однако не получил в дар от неба того священного огня, который может вдохнуть жизнь в произведения искусства, а ведь именно в этом превосходство гения над талантом. Боцца был так умен, с таким беспокойством стремился постичь, вглядываясь в произведения других художников, в чем же тайна их превосходства, что понял наконец, чего ему недостает, и стал со страстным нетерпением добиваться совершенства. Но тщетно пытался он придать своим образам пленительную грацию или ту возвышенную одухотворенность, которая светилась в образах, созданных братьями Дзуккато. Ему удавалось изобразить лишь внешние проявления чувства. В сцене из Апокалипсиса его демоны и грешники, обреченные на муки, были отлично отработаны; но, хотя эта сцена и была лучшей его мозаикой, его настоящим торжеством, ему не удалось сообщить этим символам ненависти и горя той красноречивости, выразительности, которая должна быть присуща подобным произведениям. Грешники, казалось, мучаются только от опаляющего их огня; черты, искаженные ужасом, не выражали ни стыда, ни отчаяния. Восставшие ангелы утратили все небесное. Не скорбь о прежнем величии духа, а какую-то бесчеловечную насмешку выражали их лица, их жестокие улыбки; и, глядя на картины пыток, скорее напоминавшие инквизицию, а не суд божий, зритель испытывал не волнение, а скорее недоумение, не ужас, а отвращение.
Несмотря на все эти недостатки, понятные лишь тонким знатокам, в работах Боцца было нечто выдающееся, и Дзуккато узнавали в произведениях своего ученика плоды своих стараний. Но, когда он захотел испытать свои силы на более возвышенных сюжетах, он потерпел полнейшую неудачу. Движения у него получались не величественными, а угловатыми, лица не вдохновенными, а безжизненными, ангелы тщетно взмахивали сильными и блестящими крыльями — ноги их, казалось, были навсегда прикованы к грунту, их взгляды блестели лишь смальтой и мрамором.
Художники выказывали недовольство тем, что их замыслы не нашли своего подлинного воплощения, хотя рисунки были выполнены с точностью, и братьям Дзуккато пришлось много потрудиться и кое-где переправить мозаичные фигуры, чтобы придать им жизнь и одухотворенность. Как только сцены из Апокалипсиса были закончены, Боцца поручили работу над гирляндой, украшающей свод; он же считал рабское копирование узоров занятием недостойным для себя и внутренне страдал в своей униженной гордости. Однако братья Дзуккато с удивительной мягкостью и чуткостью дали ему понять, что необходимо передать работу над священными сюжетами в более умелые руки, а ему придется кончать детали свода, пока их мастерской не поручат работу, более подходящую для его таланта. Боцца находил, что с ним мало занимаются рисованием и живописью — братья Дзуккато давали ему уроки в часы досуга. Он находил, что самое главное — это забота о будущей его славе, и втайне упрекал Валерио за любовь к развлечениям, которые мешали ему посвящать Боцца все свободное время; а Франческо он упрекал за то, что, работая над собственными сложными этюдами, тот иной раз раньше времени кончал урок или откладывал на следующий день. Он внушал себе, что учителя боятся, как бы он их не опередил, и мешают ему быстро овладеть приемами искусства мозаики, чтобы подольше пользоваться его трудом для своей выгоды. Его душу втайне терзали недоверие и ненависть. Иной раз (а такие минуты бывали еще мучительнее) ему открывалась истина, и он понимал, что, несмотря на превосходные уроки и бескорыстные советы учителей, он не делает должных успехов. Он с горечью замечал недостатки своей работы и с ужасом вопрошал себя: а что, если, несмотря на некоторый талант, он так никогда ничего и не создаст? Он понимал, чего ему недоставало, и не мог ничего поделать; рука его, казалось, переводила на грубый язык все его поэтические замыслы, и он даже был готов поверить в завистливую волю нечистой силы, влиявшей на его судьбу. Валерио часто говорил ему:
«Бартоломео, больше всего мешает развиваться твоим способностям тревога, снедающая тебя. Прекрасное и великое не могут расцвести без плодотворного вдохновения пылкого сердца и свободного ума. Чтобы создать произведение, исполненное жизни, надо быть здоровым и телом и духом, а вымыслы больного воображения жить не будут. Если бы ты ночи напролет не грезил о почете и славе, а радостно засыпал бы после свидания с возлюбленной; если бы в тоске не лил иссушающие сердце слезы, а плакал бы от умиления и нежности, припав к груди друга; наконец, если бы в часы усталости, когда уже ты не в силах держать в руке инструмент и распознавать оттенки цветов, ты не утомлял зрение, не перенапрягал волю, а искал в развлечениях, свойственных твоему возрасту, в невинных удовольствиях молодости средство для восстановления сил, необходимых художнику, давая душе на время иную пищу, ты, право, поразился бы, когда, вернувшись к работе, почувствовал, как сильно бьется твое сердце и все существо твое переполнено какой-то неведомой радостью и всепобеждающей надеждой. А ты, словно нарочно, все делаешь по-иному, вечно грезишь и с каждым часом угасаешь под бременем бытия; как же ты хочешь придать своему творению жизнь, если ее нет в тебе самом! Если будешь так продолжать, то подорвешь силу своего таланта раньше, чем заставишь его служить искусству. Постоянно размышляя о цели и преувеличивая ценность победы, ты так и не познаешь волнения и чистых радостей творчества. Искусство отомстит за то, что ты его не любишь ради него самого, и предстанет лишь издалека твоим обманутым и ослепленным глазам; и, если тебе удастся окольными путями добиться пустых рукоплесканий толпы, ты не ощутишь того благородного самоудовлетворения, которое испытывает истинный художник, с улыбкой наблюдая невежество грубых судей, находя утешение в своей скорби, если ему удастся скрыться от всех в какой-нибудь каморке или темнице вместе со своей музой и обрести радость, не известную человеку заурядному».
Несчастный художник прекрасно понимал, как справедливы эти замечания, но он не верил, что Валерио обращается к нему с чистой душой и с добрыми намерениями, желая направить своего ученика на верный путь, и приписывал ему низкие побуждения — скрытое злорадство и жестокое презрение к его страданиям. Обескураженный, отчаявшийся, он восклицал; «О, как это верно, Валерио! Я погиб. Я погасну, как факел под порывами ветра, не успев разгореться и осветить все вокруг. Вы это хорошо знаете и растравляете мою рану. Вы хорошо знаете, в чем секрет вашей силы и моей слабости. Что ж, торжествуйте, унижайте меня, презирайте мои мечты, мешайте осуществлению моих замыслов и насмехайтесь над моими надеждами. Вы умело пользуетесь своими силами — вы управляли скакуном, вы его укротили; я же без конца подхлестываю его, и он несет меня, и я вижу, что разобьюсь при первом же препятствии». Тщетно оба Дзуккато старались успокоить его, вселить в него надежду; он отвергал все их заботы, уязвленный их сочувствием, и прятал свои горести от чужих взглядов, избегая утешений. Его молодые учителя заметили, что их сердечность, их советы только раздражают и терзают его Израненную душу, и мало-помалу перестали говорить с ним о нем же. Боцца решил, что они его разлюбили и не дают ему советов, боясь его успеха. Досадная необходимость бросить благородную и увлекательную работу, чтобы к сроку закончить мозаику скучных орнаментов, озлобила его вконец. И вот он решил покинуть своих учителей, как только истечет срок его обязательства, ибо не верил, что они подготовят его к испытаниям на звание мастера. По договору с прокураторами они имели право представить к званию мастера одного ученика в год, но ему казалось, что братья гораздо лучше относятся к двум другим молодым подмастерьям — Чеккато и Марини. Он задумал отправиться в Феррару или же Болонью, получить там звание мастера и открыть свою школу; пусть он и был одним из последних в Венеции, зато он мог рассчитывать, что станет одним из первых в городе менее богатом и прославленном. Ссора с Валерио, казалось ему, представляла двойную выгоду: она вернет ему свободу и послужит предлогом для мести. Работы еще не были закончены, день святого Марка приближался, минуты были считанные. В обеих мастерских работали с удвоенным рвением, чтобы не нарушать договора. Отсутствие или уход одного из учеников грозил сейчас настоящим провалом и помешал бы успеху после всех неслыханных усилий, которые были сделаны до нынешнего дня, во имя того, чтобы не обогнала мастерская-соперница.