— У тебя никакой идеи нет, — сказал Рябоконев. — Куда же я пойду с тобой? Лошадей, что ль, красть? Монополию громить? Так это бери Храпова в компанию, бери Кривого… Надо сорт в делах различать!..
— Ваших делов я ни черта не пойму! Одно вижу: никакого толку нет из вас… Партия, партия… А в какую силу партия?.. Атаманишку какого-нибудь и то не посмеете ограничить!..
— Может, достанем… Погоди…
— Вот я открою вам дела… — хвастливо кричал Копылов… — Я — Илья! Кабы мне еще Еноха, я бы открыл вам такие громы и молоньи!.. Я бы показал… как ты сказал, бишь? И… идеи, что ль?..
Опять шумно и бестолково заспорили. Терпуг лишь слушал. Знал он мало и привык подчиняться авторитету Рябоконева, который начитанностью превосходил даже Памфилыча. Терпуг брал не критикуя, на веру, готовыми все его мысли. Но иногда ему казалось странным, как это, при такой ясности врага, можно было терпеть и ждать чего-то? Он сам тосковал оттого, что не знает, куда надо броситься, но должны же это знать и указать понимающие люди… Желание выйти на чистое поле и схватиться с какой-то ненавистной силой, которая таила в себе все зло, сойтись с ней, лицом к лицу, — беспокойно бродило в нем и искало выхода, толкало на ненужные выходки, на дерзости полицейскому Возгрякову, стражнику и даже самому Фараопгке, станичному атаману. Силой помериться, удаль показать жаждала взволнованная душа, а кругом было одно равнодушие и тупое терпение…
Теперь, когда Терпуг прислушивался к грубой, обрубленной, пересыпаемой крепкими словами речи Копылова, который настаивал на необходимости «сделать забастовку» купцам, попам и всем вообще богатеям на станице, т. е. пугнуть их и взять с них дань, — она была как-то ближе его сердцу, чем то, что говорил Рябоконев, считавший слишком мелкой эту затею. Рябоконев возражал Копылову пренебрежительно, с таким видом, как будто он многое знает, но не хочет зря слова терять, подсмеивался над его непониманием и тупой прямолинейностью.
— Сила нужна. Силой собраться… А раз мочи нет… Не дурей нас с тобой люди — ждут… Умей выждать!..
— Выждать! Чего ждать? Может, я завтра помру?..
— Умирай… Закопаем…
— Да я пожить желаю сам! Я человек аль нет?.. Жди! Много вы наждали?
— А ты-то много ли сделал? С кем ты выходишь? и с чем?
— В ком отвага есть, тот найдет, чем угостить. Вон — семь тыщ — это голос! Потому что кто смел, тот семь съел! Это не то, что иные книжники и прочие…
Самое чувствительное и обидное в речах Копылова было то, что он открыто упрекал всех в трусости и празднословии. С этим Терпуг никак не мог примириться. Он — трус?.. Никогда! И он докажет это!..
И когда расходились от Памфилыча, он нарочно пошел вместе с Копыловым, хоть ему и не было это по дороге.
— Семен! Ты, что же, считаешь, и я робею?.. У меня давно душа горит, да вот… кто бы путь показал?..
Копылов поглядел на него внимательным, испытующим взглядом, засмеялся и снисходительно хлопнул его по плечу.
— Ты твердый камень адамант, Никишка! — тоном старшего брата сказал он.
Июньские дни, полные яркости и блеска, в глазах Федота Рванкина не имели никакой цены. Были они слишком длинны, одиноки, безлюдны и бездоходны. Дела стояли. До Троицы держалась еще кое-какая торговлишка, в сезон свадеб. После Троицы наступало мертвое затишье. Так уж всегда — до самого Успенья, до новых свадеб. Изредка забредет какая-нибудь старуха, — таясь от семьи, купит аршина два ситцу на занавеску — гостинец дочке, выданной замуж, — и случается, что эти 30–40 копеек — вся выручка за неделю.
В будни станица точно вымирает. Приходится лежать на голом полке, выпустивши для прохлады рубаху из штан, мечтать, глядя на сверкающие в лазури церковные кресты, благочестиво размышлять, высоко ли до этой синей тверди и какова-то будет жизнь там после здешней. Федот Лукич мог представить себя лишь там именно, за этим высоким, таинственным сводом.
Жил он правильно и благоразумно. Посты строго блюл. Не пьянствовал, не расточал, не сквернословил. В церковь ходил и в праздники и под праздники. Когда о. Василий или о. Николай выходили на амвон с книжечкой «Радость христианина» и, водя по ней пальцем, читали проповедь, Федот Лукич, весь обратившись в благоговейный слух, склонял голову набок или сокрушенно качал ею, вздыхал, иногда плакал.
Обращение с людьми — даже с самыми простецкими — было у него обходительное, тонкое. При нужде не прочь был выручить человека, давал взаймы и деньгами и товаром. За выручку брал росту по пяти рублей на сотню в месяц. При взыскании долга старался избегать скандала, не наседал, был сговорчив. Брал хлебом, шерстью, скотиной, яйцами, маслом, сеном, пухом, пером, лесом. Ничем не брезговал. Даже предпочитал получать продуктами местного производства: можно было наблюсти хорошую пользу при этом.
В кредитных операциях была одна неприятная сторона: некоторый риск. Кое за кем так и оставался должок: ничего нельзя было поделать, нечего взыскать. Но и тут Рванкин редко доводил дело до суда. Бесполезно: высудишь, а взять нечего.
В таких случаях он утешался лишь тем, что высчитывал на счетах, сколько и за кем безнадежного долгу. Лицо у него, — обыкновенно приятное, мягко-округлое, — в это время становилось суровым и глухим ко всему остальному на свете. Видно было, как мысль упорно работала над раскладкой досадного убытка на другие категории доходов.
Но даже при полной оголенности должников не было ни одного долга совершенно безнадежного, если не считать неизбежного кредита, который иногда приходилось открывать местным властям. За этими случалось похеривать записи. Ничего не поделаешь: нужные люди… Но прочий должник и покупатель хранил в себе почти неиссякаемый источник кредитоспособности. Была обширная область, из которой, при небольшом навыке, мог почерпать всякий неимущий, подбодряемый нуждой: это — чужая собственность.
Насчет святости чужой собственности Рванкин был строг… Если что приносили ему тайком, осторожно, глубокой ночью ~ он долго колебался, чмокал языком, вздыхал. Раз десяток переспрашивал:
— Да, гляди, не краденое ли?
Потом, перекрестившись, все-таки брал и тщательно прятал.
И частенько бывало так: в глухую ночную пору подъедет к высокоогороженному и хорошо укрепленному двору Рванкина подвода. На ней или мешки с пшеницей, или связанный баран, а то просто — лес, нарубленный в станичной заповеди. Как-то неслышно откроются ворота, овеянные тишиной и загадочностью, высокие, прочные, хозяйственные, таинственные ворота, и опять закроются. И слышно лишь, что во дворе заливается сердитым басом лохматый, нелицеприятный Мухтарка.
Летнее затишье в делах и невольное бездействие всегда утомляли Рванкина. Он любил деятельность. Любил изобретать источники доходов. Любил, чтобы беспрестанно пара-стали его средства.
Теперь он подумывал пуститься в развоз по хуторам. Взять завалявшиеся остатки ситца, несколько дюжин платков порасхожее, дегтю, чаю, сахару, керосину, спичек и поехать. Бабы охотно покупают мелочишку — мыло, подсиньку, лепты. Денег-то у них нет, но хлеб, куры, яйца — в их безвозбранном распоряжении. Под лежачий камень вода не течет, а тут кое-как, по мелочишкам, но соберется нечто…
Когда вошли в лавку Терпуг и Копылов, Федот Лукич выкладывал на счетах, сколько и за кем долгу, какой надо признать безнадежным, какой затяжным, какой подлежащим напоминанию. На лице лежало выражение замкнутое и суровое — видно было, что мысль не пустяками занята. Но, увидев покупателей, он весь осветился приветливой улыбкой, выработанной долголетним навыком. За Копыловым как раз числился должок, который уже давно подлежал погашению, и если Рванкин считал его не вполне безнадежным, то потому только, что знал, что Копылов при нужде миновать его не может и хоть украдет, но добудет средства для погашения: малый здоровенный, за ночь воза два одних жердей может нарубить в общественном лесу…
— Господам кавалерам! — воскликнул Федот Лукич дружески покровительственным голосом и, высоко поднимая руку, поочередно шлепнул по ладони каждого.
— Кашемир есть? — спросил Копылов.
По короткому, независимому вопросу, прозвучавшему отнюдь не искательно, как бывает, когда намерены просить в долг, наблюдательный Рванкин решил, что должны быть у покупателя наличные. Спрашивают о кашемире — значит, не от нужды, а пофрантить хотят. На лице Федота Лукича расцвела сугубая готовность и ласковость.
— Вам для рубах? — дружески-воркующим голосом спросил он, наклоняясь корпусом вперед.
— Для рубах.
— Какой же вам будет угодно, какого колеру?
— Давай, какой ближе! — с некоторой суровостью проговорил Терпуг.
— Фасонистого подай! — небрежно прибавил Копылов.
— Предложу я вам в таком разе бордовый… Практичный колер: как не маркий, так и в песке первейший сорт! Есть, конечно, зеленый, есть колер сержант, но за энти не ручаюсь: цена выше, а в носке не могу рекомендовать. А уж за этот будьте спокойны! Как за сына родного заверю! Практичнее не найдете. Благодарить будете!..