Вот уже несколько недель, как Мам болеет, наши уроки прекратились. Отец, мрачный и усталый, запирается в кабинете, где читает и пишет что-то или просто курит, глядя в окно с отсутствующим видом. Думаю, именно в это время он заговорил со мной о Неизвестном Корсаре, о кладе и о хранившихся у него документах. Я уже давно слышал эту историю, в первый раз мне рассказала ее, кажется, Мам, которая не верила во все это. Но тот долгий разговор, во время которого отец открыл мне свою тайну, произошел именно тогда. Что он сказал? Сейчас я не могу утверждать с уверенностью, потому что слова его переплелись в моей памяти со всем, что я слышал и читал впоследствии, но я помню его странный вид в тот день, когда он впустил меня в свой кабинет.
В эту комнату мы никогда не ходили, разве что тайком, и не потому, что это было запрещено. Было в кабинете нечто, что заставляло нас робеть и даже побаиваться его. Кабинет отца представлял собой длинную узкую комнату в самом конце дома, между гостиной и родительской спальней, тихую, окнами на север, с паркетным полом и стенами лакированного дерева, вся обстановка которой сводилась к большому письменному столу без ящиков, креслу и нескольким металлическим сундукам с документами. Стол стоял у самого окна, так что, когда ставни были открыты, мы с Лорой, спрятавшись в саду за кустами, могли видеть, как отец пишет или читает в клубах сигаретного дыма. Ему же ничто не мешало прямо из-за стола смотреть на вершины Трех Сосцов и горы Ривьер-Нуара и наблюдать за бегом облаков.
Помню, как я вошел тогда в его кабинет, — почти не дыша, благоговейно взирая на книги и газеты, сложенные стопками прямо на полу, на развешанные по стенам карты. Моя любимая — карта созвездий, он уже показывал мне ее, когда объяснял астрономию. Мы входим в кабинет и с волнением читаем названия звезд и небесных тел: Стрелец, скачущий куда-то за звездой Нунки, Волк, Орел, Орион. Волопас, к востоку от которого расположена Альфекка, а к западу — Арктур. Скорпион в угрожающей позе, с задранным хвостом, на кончике которого сверкающим жалом горит звезда Шаула, а на голове у него — красная звезда Антарес. Большая Медведица, в каждом сочленении которой сверкает по звезде: Алькаид, Мицар, Алиот, Мегрец, Фекда, Дубхе, Мерак. Возничий и его самая крупная звезда, чье странное имя до сих пор звучит в моей памяти — Менкалинан.
Помню Большого Пса, несущего в пасти — словно сверкающий клык — прекрасный Сириус, а внизу — треугольник с мерцающей Адхарой. Вижу как сейчас великолепный рисунок — мой любимый, — который я искал ночами в летнем небе на юге, где-то над Морном: Корабль Арго, чьи очертания я до сих пор вычерчиваю иногда в дорожной пыли, вот так:
Отец говорит что-то стоя, но я плохо понимаю его. На самом деле он разговаривает не со мной — не с этим длинноволосым мальчиком, загорелым, в изодранной от бесконечной беготни по лесам и тростниковым плантациям одежде. Он говорит сам с собой, глаза его блестят, голос от волнения звучит чуть глуховато. Он говорит о несметных сокровищах, которые скоро будут им найдены, ибо он знает теперь место, где они сокрыты, он нашел остров, где Неизвестный Корсар схоронил когда-то свои богатства. Он не называет владельца сокровищ по имени — просто Неизвестный Корсар, как я прочитаю потом в его бумагах, и это имя и сегодня кажется мне правильнее и таинственнее любого другого. Впервые отец рассказывает мне об острове Родригес, прилегающем к Маврикию, в нескольких днях пути от него. На стене кабинета висит карта Родригеса, перерисованная отцом откуда-то тушью и раскрашенная акварелью; она испещрена какими-то знаками и пометками. Внизу карты я, помнится, прочитал такие слова: Rodriguez Island{3} и ниже Admiralty Chart, Wharton, 1876{4}. Я слушаю отца и не слышу его, словно во сне. Легенда о сокровище, его поиски на Янтарном острове, во Флик-ан-Флаке, потом на Сейшелах. Не знаю, может быть, я не понимаю его от волнения, от того, что догадываюсь: речь идет о самом важном, о тайне, которая может нас либо спасти, либо погубить навеки. Какое электричество? Какие проекты? Блеск сокровищ острова Родригес ослепляет меня и затмевает все остальное. В тот день отец говорит долго, он расхаживает по узкой комнате, берет со стола бумаги, смотрит в них и кладет обратно, даже не показав мне. Я не шевелясь стою перед его столом, украдкой поглядывая на карту острова Родригес, висящую рядом с картой звездного неба. Возможно, именно поэтому у меня сохранится впечатление, что все случившееся потом, все приключения, поиски происходили не на земле, а где-то в небесных пределах и что мое долгое путешествие начиналось «на борту» Корабля Арго.
Стоят последние летние дни, они кажутся мне длинными, насыщенными событиями, что днем, что ночью. Будто это и не дни вовсе, а месяцы, годы; они глубоко меняют мир вокруг нас, делают нас старше. В эти знойные дни, когда воздух над долиной Тамарена густ, тяжел и тягуч, мы чувствуем себя пленниками, зажатыми в кольце гор. А там, за ними — чистое, постоянно меняющееся небо, скользят по ветру облака, бегут по выжженным солнцем холмам их тени. Скоро будет убран последний урожай, и среди работников с плантаций начинается ропот: скоро им нечего будет есть. Иногда, по вечерам, над тростниковыми полями поднимается красный дым пожаров. Небо тогда причудливо окрашивается в грозные, красноватые тона, от них становится больно глазам и сжимается горло. Несмотря на опасность, я почти каждый день бегаю на плантации, чтобы посмотреть на пожары. Я иду к Йемену, иногда дохожу до имения Тамарен или направляюсь в другую сторону — к Мажента и Бель-Рив. С высоты Башни Тамарен на севере, в стороне Кларенса, Марсене, где-то на границе Вольмара, видны дымы других пожаров. После того плавания на пироге отец запретил мне видеться с Дени. Тот больше не приходит в Букан. Лора сказала, что слышала, как его дед, кэптен Кук, кричал на него, за то что тот, невзирая на запрет, пришел его навестить. После этого он совсем пропал. А мне стало пусто и ужасно одиноко, как будто все мы — родители, Лора, я — последние жители Букана.
Вот я и ухожу — далеко-далеко, как можно дальше. Забираюсь на креольские изгороди и смотрю, как разгораются пожары бунтов. Я бегу через вырубленные плантации. Кое-где встречаются еще работники — женщины из самых бедных, старухи в ганни. Они подбирают неубранный тростник или срезают серпами просо. Заметив меня — загорелого, измазанного красной землей, босого, с висящими на шее башмаками, — женщины со страху кричат, гонят меня прочь. Никогда ни один белый не появлялся еще здесь. Иногда на меня кричат надсмотрщики, сирдары, бросаются камнями, и я бегу от них через тростники до изнеможения. Сирдаров я ненавижу. Презираю их больше всех на свете, потому что они грубые и злые и бьют палкой бедняков, когда те недостаточно быстро загружают тюки тростника на повозку. По вечерам сирдары получают двойную плату и накачиваются тростниковой водкой. Зато перед field managers{5} сирдары трусят и пресмыкаются, разговаривают с ними сняв шляпу и притворяясь, будто обожают тех, с кем только что обращались как со скотом. В полях полуголые, едва прикрытые жалкими лохмотьями люди выдирают «огрызки» — оставшиеся после рубки тростника пеньки, — орудуя тяжелыми железными щипцами, которые почему-то называются «мертвяками». Или, взвалив на плечо кусок базальта, тащат его до запряженной быками повозки, а затем выгружают на краю поля, складывая очередную пирамиду. Это те, кого Мам называет «мучениками тростника». Работая, они поют, и мне нравится, сидя на верхушке черной пирамиды, слушать их монотонные голоса, разносящиеся по безлюдным просторам плантаций. Я и сам люблю петь про себя старую креольскую песню, которую кэптен Кук напевал нам с Лорой, когда мы были маленькие:
Переплыл я синюю реку,
Повстречал ее на берегу.
Я ей: «Что делаешь ты тут?»
Она мне: «Рыбу ловлю».
Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь.
Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь…
Отсюда, с каменной горки, мне видны дымы пожаров в стороне Йемена и Валхаллы. Сегодня горит что-то очень уж близко, совсем рядом с барачным поселком на реке Тамарен, и я понимаю, что дело принимает серьезный оборот. Я несусь через поля к грунтовой дороге, сердце колотится как бешеное. Голубая крыша нашего дома слишком далеко, мне не предупредить Лору. Подбежав к переправе, я слышу ропот недовольства. Это похоже на грозовые раскаты в горных ущельях, когда кажется, будто гроза надвигается сразу со всех сторон. Слышатся крики, брань и даже выстрелы. Мне страшно, но я все равно бегу, бегу прямо через тростники, не обращая внимания на порезы. Наконец я прибегаю к сахароварне и оказываюсь в самом сердце этого ропота, посреди бунта. У ворот толпятся ганни, все кричат. Перед толпой — три всадника, слышно, как стучат по булыжникам копыта, когда они поднимают лошадей на дыбы. В глубине зияет пасть печи, внутри которой вихрем кружатся искры.