Зажаренный, да еще предварительно скальпированный человек написал донесение: именно потому, что эти ужасы были так неправдоподобны, я охотно им верил; я повторял про себя эту небылицу, словно хотел заучить ее наизусть, и постепенно она превратилась для меня в неопровержимую быль.
Отец ударил кулаком по столу, майор взмахнул рукой, точно выхватывая из ножен саблю.
— Наши школы по всей Германии проводят сбор фольги, чтобы одеть и обратить в христианство несчастных голых детей этих язычников, а те в благодарность убивают наших миссионеров! Все наше проклятое немецкое добродушие…
Я правильно угадал, что скажет мама:
— В том-то и беда! Хочешь не хочешь, а приходится, — поддержала она отца со своего места у письменного стола.
Обер-пострат вдруг спросил меня, не отпустили ли нас сегодня с уроков для сбора фольги. Он встретил на Нейгаузерштрассе двух сборщиков.
Руки показались мне вдруг лишними. Что с ними делать? Я совал их то в один карман, то в другой, но они и там не находили покоя. Я складывал их как на молитве, но они не повиновались. Тогда я стал пересчитывать пуговицы, загадывая, снимут мне голову или не снимут. Выходило то да, то нет, — смотря по тому, как считать. За руками и ноги уже не знали, куда приткнуться, а там и голова: я весь дергался, не зная, куда девать себя. Я наклонился, как будто затем, чтобы поднять мамин клубок шерсти, а сам закатил его как можно дальше под диван и полез за ним на четвереньках.
Надо мной все стихло. Отец зашептал:
— В этом-то и сказывается плохое влияние, он потерял всякое чувство сословной гордости. Как это ни прискорбно и дико, а закон отменили, социалистам вернули их партию, и в благодарность эти люди портят наших детей…
Голова у меня горела, как в лихорадке.
— Ты что там ищешь под диваном?
— Пуговицу. Она закатилась под диван, — с трудом выдавил я из себя.
— Ему стыдно. Совесть, видно, не чиста, — выдохнул вместе со струей зловонного воздуха обер-пострат, а майор Боннэ стал рассказывать, как на полигоне в Обервизенфельде взрывом учебного снаряда ранило солдата его батареи. Я лежал ни жив ни мертв, но тут я пошевелился: видно, майор Боннэ хочет помочь мне и переводит разговор на другое.
— На кого ты похож! — Мама за руку вытащила меня из-под дивана. — Да-да, вот до чего доводит непослушание!
Обер-пострат и майор Боннэ почти одновременно повернулись к отцу:
— Ах, верно… ведь это было сегодня…
«Сегодня, сегодня», — поднялся гомон. — Ну, конечно, «сегодня», — содрогнулся я, и от этого «сегодня» мурашки побежали у меня по телу.
Обер-пострат Нейберт встал и подошел к отцу:
— Глядя на вас, однако, ничего не скажешь. Видно, вам это только на пользу. Поздравляю!
Майор Боннэ отвел глаза.
Мама подтвердила со своего места у письменного стола:
— Да, сегодня в пять утра он уже был на ногах!
Я стоял в смущении посреди комнаты и стряхивал пыль со штанов и куртки. Потом стал вертеть пуговицу, пока совсем не оторвал. Майор повернулся ко мне:
— Выше голову! Мужайся!
Он сказал это так, точно перед ним был обезглавленный.
Как сделать, чтобы «сегодня» стало «вчера» или «позавчера»? «Завтра»?… «Послезавтра»?… Лишь бы не было «сегодня»! Как избавиться от него?
— Бог мой! Так поздно, а ты еще не спишь? — Мама посмотрела на часы. Я мог наконец буркнуть «спокойной ночи».
Глубокая ночь. Кучка монет выросла в целую гору, в касках с султанами проносились по ней баварцы. И снова монеты плясали вокруг меня в мерцающем хороводе… Висели на елке. Ангелом сверкал на верхушке десятимарковый золотой… Сначала монеты звенели в лад, как куранты, а потом залязгали и задребезжали так, что хоть вон беги. Окна распахнулись. Все показывали на меня. Я стоял среди кружащегося роя монет. Опять играло трио. Отец ударял по клавишам. Я выл под его ударами. Передавал эти удары Гартингеру. У Гартингера они так и оставались. Ему некому было передать их…
Мама со спицами в руках стояла тут же и жаловалась:
— Когда я рожала его, по Гессштрассе проскакал эскадрон с принцем Альфонсом во главе… А ведь ему скоро восемь лет… Одно лишь горе и заботы… Стыд, да и только…
Что это, Страшный суд? Секреты мои разложены передо мной, на каждое мое вранье заведено особое дело, папка раскрылась, и теперь весь мир ее видит.
Мимо, прощаясь со мной, тянулось целое шествие. Весь наш класс с учителем Голем впереди. Ученики одеты, как для конфирмации, у некоторых в руках свечи. Голь в сюртуке и цилиндре, трость он положил на плечо. Фек и Фрейшлаг радовались, плевали в меня и высовывали язык. Гартингер прошмыгнул мимо, не оглядываясь, до того он боялся: «ничего не поделаешь…» Едва я увидел Францля, как рот мой судорожно раскрылся, словно на Страшном суде меня обрекли до скончания века ловить ртом все монеты, которые носятся по вселенной. За Гартингером прошел Ксавер со своей гармонью. Но как он ни растягивал ее, как ни нажимал на клавиши, гармонь не издавала ни звука.
Я попробовал выхватить из ножен огромную саблю Ксавера; тащил-тащил — гляжу, а в руках у меня изломанная молния, — вспыхнув, она под громовые раскаты, словно по громоотводу, скользнула назад в ножны.
Мама, та, что на мольберте, показалась из гостиной, подошла к маме со спицами, обе мамы были «против», они поговорили и пошли к отцу.
Отец сказал только:
— Я свой долг выполню.
Обе мамы были «против» и плакали.
Жучки и бабочки, которых я накалывал на булавки или сжигал, и оловянные солдатики, которых я убивал, когда играл в войну, закивали отцу, отец перешагнул через обеих мам, стоявших перед ним на коленях:
— Я всегда на страже закона!
Старик Гартингер хотел что-то сказать, но рот у него не открывался. Суровый взгляд отца накрепко закрыл ему рот.
Бабушка ушла на кухню варить шоколад. Шоколад распространял чудесный запах.
— Ну, какое твое последнее желание? — спросила бабушка. — Ты имеешь право пожелать себе что-нибудь… Может быть, суп с гренками и голубцы…
Передо мной опять промелькнули пуговицы на мундире Ксавера; они поблескивали в бабушкином старомодном шкафчике, уж не золотые ли это монеты?!
Христина под руку со своим фельдфебелем стояла на балконе, празднично убранном разноцветными фонариками, посреди гигантской панорамы «Битва под Седаном», оба они смотрели на Страшный суд. Я попросил Христину сесть возле меня. Но она не сошла с балкона. Она ничего не могла поделать. «Наш брат…»
Прискакал майор Боннэ и скомандовал: «Огонь!»
Батарея дала залп. Мы в церкви Богоматери под колокольный звон и мощные звуки органа пропели хорал: «Господи, даруй нам новую жизнь!»
Потом меня заставили прочитать стихотворение «Луч солнца вывел все на свет»:
Над плахой вьется воронье,
Чтоб справить пиршество свое.
Кто вздернут здесь и отчего?
И кто открыл вину его?
Луч солнца вывел все на свет.
Я лежал на доске связанный. Я был грабитель Кнейзель. Куда бы я ни глянул — всюду стоял отец. Голова моя свесилась вниз.
Обер-пострат Нейберт, «перуанский верблюд», схватил топор и давай рубить. Ледяная струя воздуха резнула меня по затылку. Учитель Голь велел всему классу в такт хлопать в ладоши.
С каждым ударом раздавалось «дзинь!», и вдали непрерывно дребезжало «дзинь» поминального колокольчика. Чьи-то взгляды устремились на меня из глазков, у меня была сзади коса, и кто-то дымил мне в лицо сигарой. А на отце был пробковый шлем…
Обер-пострат Нейберт, палач, уже обливался потом, он снял сюртук и рубил в одной сорочке, обдавая меня смрадным дыханием.
Казнь тянулась долгие часы…
У меня болел затылок. Сидя на кровати с низко опущенной головой, я сжимал в руке монеты, которые в забытьи выгреб из-под подушки.
Теперь я знал все.
Отец, этот любитель вставать спозаранку, отрубил голову Кнейзелю. «Верблюд» накрыл нас, когда мы слонялись по улицам в часы школьных занятий. Теперь все это знают. Знают всё. И то, что я обокрал бабушку.
Все дело в отметках.
«Человек, который получает плохие отметки…»
До ужаса непреклонный, стоял предо мной отец.
Я смотрел сквозь отца. Ветер шевелил его усы, как сухой кустарник на широкой равнине, а там, на краю света, стены, стены, стены, и в них ряды зарешеченных окон.
Я молил из тьмы:
— Избави нас от лукавого. Даруй нам новую жизнь! Аминь!
Одним движением учитель Голь опрокинул его.
Это была первая парта, в открытой чернильнице заколыхались чернила. Феку и Фрейшлагу пришлось встать и выйти из-за парты, чтобы держать Гартингера за ноги. Он больше не сопротивлялся. Мне велено было держать его голову и пригибать ее книзу.