окнах краснели глиняные миски, полные вишни и черешни. Они разговаривали со мной тихо, с улыбкой, о новом венгерском катехизисе, который им хотят навязать, и опускались, упитанные и тяжелые, на мягкие стулья. Их жены слегка расстегивали блузы на груди, а в прическах было много шпилек, волосы неприбранные, спадавшие на шею.
Они почти не смеялись, но часто усмехались. Жены их смотрели на меня очень ласково, мягко; иногда они невольно скрещивали ноги и испуганно краснели, если замечали, что их красивые полные икры сверкнули белыми чулками до колен. Они быстро их закрывали, оборачивались мгновенно к мужьям и со смехом говорили: «А что ты не спросишь господина, не женить ли нам его?»
Меня ненадолго приласкала их сердечная улыбка и пожатие руки, а потом вновь меня охватывала гадкая скука, взгляд упирался в их руки с нечистыми ногтями. Часто случалось, что попадьи окружали меня одного в какой-нибудь смешной гостиной, полной стекла и бокалов, с раскрашенным изображением косовских героев. И пока красивая белая кошка сворачивалась клубком у меня на коленях, они нападали на меня, почему я не женюсь, хвалили и защищали всех мужчин в городе, а больше всего каждая своего мужа. Меня, удивленного, развеселил их здоровый и порочный смех, нашептывавший мне о непреходящей прелести маленьких и шуточных грешков. Они были лучшими матерями, но охотно сиживали, такие зардевшиеся до полных грудей, тихо посмеиваясь над репликами, скользкими и бесстыдными. А если я осмеливался в темноте приобнять одну из них, то встречал неистовый и желчный отпор, упоминание детей и мужа. Я, испуганный и пристыженный, стоял перед ними и с позором удалялся. Они прозвали меня «фройляйн», и весь город с тех пор называл меня так.
Когда я с улыбкой выходил от женщин, меня встречали попы и утешали.
Черные и тяжелые, они обо всем говорили с лукавым презрением. Их мягкие, очень мягкие руки устало гладили мои; они рассказывали мне о тех пустующих церквах, которые я так любил. Они очень смеялись. Охотнее всего говорили о крестьянах. В темной комнате, за столом, заставленным бокалами с вином, с вином, в которое опускали веревку, чтобы оно не закисло, из их слов возникали головы крестьян, лохматые и небритые, с маленькими хитрыми глазками и униженным выражением лиц. И все было сыто и пьяно. В их рассказах крестьяне эти были тяжеловесными, как волы. Глупые, иной раз сметливые на охоте и в обмане, сильные, как корни сосны, в алчности и отъеме земли. Отцы, смотревшие, как их дитя умирает за пыльными крошечными оконцами, в низких комнатках, где копошились куры; женщины, сегодня родившие, а назавтра уже встававшие чистить хлев; и дети, едва подросшие, валявшиеся на соломе, маленькие братья и сестры, игравшие в убогие и блудливые игры. «Ну, это везде так», — смеялись они. Ошеломленные святые взирали с оштукатуренной стены, белой и чистой, а глупые лица ходили кругами вокруг пней и овец. Не было ни одной приятной картины в их словах о бескрайних полях кукурузы, а в низких домах были видны лишь тени, печальнее теней животных.
Только по воскресеньям появлялись смешные, наряженные девушки, намазанные и накрашенные, и толпы черных, пьяных крестьян. А под густыми крестьянскими бровями стариков сверкало горькое, страстное желание и гневное лукавство, касавшееся всего, кроме земли, на которую эти глаза смотрели с сумасшедшим радостным блеском. Но все эти картины путались самым скверным образом, стоило им заговорить о любви. Тогда они в темноте кружились и топтались, эти бедные крестьяне, в безумных толпах, голые и пьяные. Бежали избитые женщины с усохшими обвисшими грудями, щербатые и смердящие от пота. Они извиваются в родовых муках или лежат на земле, окровавленные, стеная от страданий; рвутся на части от боли из-за разных снадобий от зачатия. Под окнами лежат кровавые трупы заколотых любовников, в блестящих сапогах. В темноте сверкают на их жилетах серебряные пуговицы, а за печью сидят несчастные сморщенные бабушки, с кровавыми загноившимися глазами, босые и высохшие, как ветки и тряпки. И все эти картины были политы и орошены вином, кровью, покрыты бранью и одеты в лохмотья. Напрасно я пытался их умиротворить, меня подавлял их громкий поповский смех. Церковки их, пестрые и маленькие, были заполнены раскрашенными святыми, кадилами и толпами тех, что крестятся, согнувшись и глядя глупо. А шутка уже набрасывает сальную и пьяную вуаль служанок и разбойников на подворье владыки и на все монастыри. Потом я выходил из поповских домов усталым, а они мне предлагали невесту. Пыль, пронизанная солнцем, падала передо мной, и я проходил сквозь нее. Где-то отваливалась черепица, где-то падал забор.
Меня подкарауливали торговцы и силой уводили к себе. В домах не было гостиных, и меня вели в уродливые светлые комнаты, где стояло пианино, а рядом с ним пальма и много Святых Иоаннов.
Жены торговцев были худенькие и маленькие, они меня встречали, вздыхая, окруженные детьми, множеством детей. За моей спиной испуганно стирали каждую пылинку, ловили каждое мое движение и вспоминали прошлые времена. Все вспоминали убийство князя Михаила, [26] так они вспоминали о своем детстве, потому что точно не знали, когда родились. Их костлявые, бедные натруженные руки обнимали детей и прикрывали тощие, выпирающие бедра свежими и румяными головками своих девочек. Их смешные пестрые юбки кружились. Они смотрели на меня с тоской, когда запутались и не сумели разобраться в Балканском союзе. А я забывал всю свою жизнь, казавшуюся мне и смешной, и безумной, и подолгу сиживал у них. А они говорили, грустно и мягко, измученные и слабые, носили с собой горячую черепицу, прижимая ее к промерзшим ребрам. Мужья их пахли уксусом, входили тихо и уходили скоро. Девушки на выданье смотрели на меня исподлобья и много мне играли на фортепьяно. Они опять меня спрашивали, читал ли я Санина, [27] а я вздрагивал, когда они проходили мимо меня. Они опять меня спрашивали, читал ли я Санина. В ароматных шкатулках, под расписными веерами, они хранили расписание торжеств на день Святого Саввы и портреты актеров из Пешта. А когда вокруг меня собирались давние подруги детства, они, жеманничая, милостиво и бесстыдно разрешали услышать их маленькие секреты и листать их книжечки, где на переплете стояло «"Ромео и Джульетта", Шекспир, в издании Братьев Йовановичей в Нови-Саде», а внутри был набор широко известных анекдотов и картинок. И так я опять сидел, под сенью дев, а они весело хихикали вокруг меня, гасили свечу и целовали меня, а я не знал, которая из них. Я уходил