— А теперь позвольте мне расспросить вас о свирепом Хуанчо.
— Разве я не сказала под угрозой кинжала, что люблю вас? И не ответила этим заранее на все вопросы? — возразила девушка с глубокой искренностью, смотря на него чистыми, сияющими глазами.
Все сомнения, которые могли возникнуть у Андреса по поводу связи тореро и Милитоны, рассеялись, как дым.
— Впрочем, если это доставит вам удовольствие, дорогой больной, я расскажу в двух словах о Хуанчо и о себе. Начнем с меня. Мой отец, безвестный солдат, погиб геройской смертью на гражданской войне, сражаясь за правое дело. Подвиги его были бы воспеты поэтами, если бы он совершил их не в узком ущелье Арагонских гор, а на каком-нибудь прославленном поле брани. Моя достойная матушка не пережила смерти своего обожаемого супруга, и я осталась сиротой в тринадцать лет, не имея других родных, кроме Алдонсы, такой же бедной, как и я; поэтому она не могла оказать мне большой помощи.
Мне немного надо, чтобы прокормиться, и я стала жить трудом своих рук под благословенным небом Испании, которая одаряет своих детей теплом и светом; мой главный расход — покупка билета на бой быков, куда я хожу по понедельникам; у девушек из народа, вроде меня, нет книг, фортепьяно, театра и званых вечеров, как у светских барышень, и мы любим это простое и величественное зрелище, где отвага человека побеждает слепую ярость животного. На корриде меня увидел Хуанчо и воспылал ко мне безумной, неистовой страстью. Но, несмотря на его мужественную красоту, блестящие костюмы, невероятные подвиги, он не внушил мне любви… Как он ни старался тронуть меня, моя неприязнь к нему только росла.
Однако я часто бранила себя за неблагодарность, — ведь он просто боготворил меня; но любовь не зависит от нашего желания: Господь Бог посылает ее нам, когда на то бывает его святая воля. Видя, что я не люблю его, Хуанчо стал недоверчив, ревнив; он постоянно преследовал, подстерегал меня, шпионил за мной и всюду искал воображаемых соперников. Мне приходилось следить за каждым своим взглядом, за каждым словом; стоило мне посмотреть на мужчину, сказать ему несколько слов — и этого было достаточно: Хуанчо затевал с ним жестокую ссору; он отпугнул от меня всех поклонников, и никто уже не решался переступить созданный им заколдованный круг.
— Надеюсь, я навсегда порвал этот круг, не думаю, чтобы Хуанчо вернулся…
— Если и вернется, то нескоро. Он будет скрываться от ареста, пока вы не поправитесь. Но скажите, кто вы? Давно пора спросить об этом, не правда ли?
— Меня зовут Андрес де Сальседо. Я достаточно богат, чтобы делать то, что мне кажется достойным, и я не завишу ни от кого на свете.
— А у вас нет красивой, нарядной, богатой невесты? — спросила Милитона дрогнувшим голосом.
Андресу претило лгать, но сказать правду было нелегко. Он отделался туманным ответом.
Милитона не стала настаивать, она немного побледнела и задумалась.
— Дайте мне, пожалуйста, перо и клочок бумаги. Мне надо написать друзьям: их, наверно, беспокоит мое отсутствие.
Девушка с трудом разыскала в ящике стола пожелтевший лист почтовой бумаги, погнутое перо и чернильницу, как лаком покрытую изнутри слоем высохших чернил.
Несколько капель воды вернули чернилам первоначальное свойство, и Андресу удалось нацарапать у себя на коленях следующую записку, адресованную дону Херонимо Васкез де лос Риос:
«Мой дорогой будущий тесть!
Не беспокойтесь обо мне. Из-за несчастного случая, который не повлечет за собой серьезных последствий, я вынужден пробыть еще некоторое время в приютившей меня семье. Надеюсь вскоре засвидетельствовать свое почтенье донье Фелисиане.
Андрес де Сальседо».
В этом письме, написанном в макиавеллевском стиле, не был указан адрес семьи, где находился Андрес, оно не содержало никаких точных сведений и давало полный простор его автору представить впоследствии события в нужном ему свете; письмо должно было развеять опасения добряка Херонимо и Фелисианы и дать выигрыш во времени Андресу, не знавшему, что его будущий тесть обо всем осведомлен благодаря проницательности Аргамазилья и Ковачуело.
Матушка Алдонса отнесла послание на почту, и Андрес, успокоившись на этот счет, полностью отдался нежным, поэтическим чувствам, которые навевала на него эта убогая комнатка, казавшаяся такой прелестной из-за присутствия Милитоны.
Он наслаждался большой, чистой радостью, ибо истинная любовь не зависит от предрассудков, ей чужда самолюбивая гордость, торжество победы и химерические мечты, и порождается она счастливым сочетанием молодости, красоты и невинности — этого божественного триединства!
По мнению людей утонченных, которые лакомятся любовью, как мороженым, вкушая ее маленькими глотками, и ждут, чтобы продлить наслаждение, пока… она не растает, внезапное признание Милитоны должно было лишить Андреса своей полной непосредственностью многих оттенков, многих чудесных переходов. Светская женщина подготовляла бы полгода это признание, чтобы оно произвело наибольший эффект, но Милитона не принадлежала к светскому обществу.
Получив письмо Андреса, дон Херонимо отнес его дочери.
— Прочти, Фелисиана, вот письмо от твоего жениха, — торжествующе сказал он.
Фелисиана пренебрежительно взяла письмо, которое протягивал ей отец, и сразу же заметила, что оно написано не на глянцевитой бумаге.
— Письмо без конверта и запечатанное облаткой! — проговорила она. — Какое нарушение хорошего тона! Но надо быть снисходительной, ведь он попал в трудное положение. Несчастный Андрес! Как, у него даже нет почтовой бумаги «Виктория»! Нет сургуча «Олкрофт Риджентс кводрант»! Каким обездоленным он должен себя чувствовать! Можно ли писать на такой дрянной бумаге, сэр Эдвардс? — спросила она, пробежав письмо и передавая его молодому джентльмену, весьма усердно посещавшему их дом со времени отсутствия Андреса.
— Хо, хо! Даже австралийские дикари делают лучше, — с трудом прокудахтал вежливый островитянин. — Это детство цивилизации. В Лондоне таким клочком не обернули бы сальную свечку.
— Говорите по-английски, сэр Эдвардс, — попросила Фелисиана, — вы же знаете, я владею этим языком.
— Нет, я лучше буду совершенствовать себя по-испански, на вашем языке.
При этой любезности Фелисиана улыбнулась. Сэр Эдвардс ей нравился. Он гораздо лучше Андреса воплощал ее идеал изящества и благопристойности. Англичанин был если и не самым учтивым, то, во всяком случае, самым цивилизованным из людей. Он носил лишь одежду, сшитую по новейшим и совершеннейшим образцам. Каждая ее часть была уникальна, сшита из запатентованной ткани, не боящейся ни воды, ни огня. Перочинные ножи сэра Эдвардса служили одновременно бритвами, штопорами, ложками, вилками, стаканчиками; его зажигалки включали в себя свечи, чернильницы, печати и сургуч; его тросточки можно было превратить по желанию в стул, в зонтик, кол для навеса и даже пирогу; он пользовался тысячью других изобретений этого рода, упакованных в бесчисленное количество коробок со множеством отделений, которые таскают с собой от Арктики до экватора сыны коварного Альбиона, — а им почему-то требуется для жизни гораздо больше вещей, чем всем прочим смертным.
Жаль, что Фелисиана не видела туалетного стола молодого лорда, иначе она пришла бы в полный восторг. Если сложить вместе инструменты хирурга, дантиста и мозольного оператора, то и тогда не получилось бы столько металлических предметов самого причудливого и устрашающего вида. Несмотря на все свои попытки в области high life,[52] Андрес никак не мог достигнуть подобных вершин.
— Не навестить ли нам дорогого Андреса, батюшка? Сэр Эдвардс мог бы пойти вместе с нами, это было бы гораздо пристойнее. Правда, я невеста господина де Сальседо, но в посещении молодого человека всегда есть что-то неловкое для девушки, невольно нарушаешь приличия, или, по крайней мере, правила хорошего тона.
— Тут не может быть ничего дурного, ведь мы с сэром Эдвардсом пойдем с тобой, — заметил Херонимо и невольно подумал, что его дочь не лишена ханжества. — Впрочем, если тебе неудобно навестить дона Андреса, я отправлюсь к нему один и подробно расскажу по возвращении, как он себя чувствует.
— Приходится идти на жертвы ради тех, кого любишь, — проговорила Фелисиана, которая не прочь была уяснить положение, увидев все собственными глазами.
Какое бы превосходное воспитание ни получила мадемуазель де Васкез, она все же была женщиной, и мысль о том, что Андрес находится у манолы и, по слухам, хорошенькой, беспокоила ее больше, чем ей хотелось бы в том признаться, хотя она и питала весьма умеренные чувства к своему жениху. В душе самой черствой женщины всегда найдется струнка, которая болезненно отзовется на укол самолюбия или ревности.