С того дня Птицу больше не видели. Разговоров о ней ходило много, и ныне, хоть и минули с тех пор годы, не смолкают толки о Птице, а в одном университете в стране остготов вышла даже книга про Птицу. Если в старину о Птице слагались всевозможные легенды, то теперь, исчезнув, она сама стала легендой, и, наверное, скоро на свете не останется никого, кто мог бы клятвенно заверить, что когда-то Птица действительно жила в этих краях, была добрым гением здешних мест, что однажды за нее назначили высокую награду, что в нее стреляли. Когда-нибудь через много лет ученые заново изучат предания о Птице, и тогда, возможно, будет установлено, что Птица является созданием народной фантазии и все найдет свое объяснение в законах мифотворчества. Потому что, бесспорно, следует признать: всегда и всюду есть существа, которые воспринимаются всеми как особенные, приятные, очаровательные, иными людьми они почитаются как добрые духи — ведь они несут весть о жизни более прекрасной, свободной и окрыленной, нежели наша жизнь; но всегда и всюду происходит все то же: внуки смеются над добрыми гениями своих дедов, затевают однажды охоту на приятное и очаровательное существо, убивают его, надеясь получить за его голову награду, а позднее его бытие становится легендой, и легенда эта летит по свету, словно на крыльях.
Никто не знает, каким будет новое сказание о Птице. О том же, что жизнь Шаластера оборвалась трагически — весьма вероятно, в результате самоубийства, — мы должны сообщить в завершение нашего рассказа, воздержавшись, однако, от каких-либо комментариев.
Перевод Г. Снежинской
Эдмунд, одаренный юноша из хорошего дома, в университетские годы стал любимым учеником прославленного в те времена профессора Церкеля.
Это было в эпоху, когда так называемые послевоенные времена подходили уже к концу, когда великие войны, великая перенаселенность и полнейший упадок веры и нравов придали лицу Европы то выражение отчаяния, которое видим мы на всех почти портретах людей того времени. Новые же времена, получившие впоследствии название «возрождение средневековья», еще не начались по-настоящему, однако все, что на протяжении многих столетий глубоко почиталось и высоко ценилось, было уже основательно расшатано, везде и всюду чувствовались быстро нараставшие апатия и вялость мысли, завладевшие именно теми науками и искусствами, которым во второй половине девятнадцатого века отдавалось особое предпочтение. Все уже пресытились аналитическими методами, техникой ради самой техники, тонкой изощренной аргументацией и чахлой рассудочностью той картины мира, что несколько десятилетий назад являла собой вершину европейской науки и создана была Дарвином, Марксом и Геккелем[126]. В прогрессивных кругах, не исключая и те, где вращался Эдмунд, безраздельно господствовала апатия духа, скептическая, однако же не свободная от тщеславия страсть к трезвой самокритичности, к нарочитому уничижению мыслящего сознания и его важнейших методов. Вместе с тем в этих кругах пробудился острейший интерес к достигшим в то время высокого уровня исследованиям по истории религий. Памятники, содержавшие сведения о древних верованиях и культах, уже не изучались как прежде, лишь в историческом, социологическом или мировоззренческом аспекте — ученые стремились теперь постичь самые непосредственные жизненные силы религии, психологическое и магическое воздействие ее форм, образов и обрядов. И все же среди учителей, профессоров старшего поколения, все больше крепла несколько чванливая любознательность, присущая чистой науке, а также известная любовь к собирательству, сравнениям, толкованиям, классификациям и непогрешимым истинам. Напротив, исследования учеников, молодых ученых, были проникнуты иным духом — глубокой почтительностью, а порой и завистливым чувством к феноменам религиозной жизни, стремлением познать сокровенный смысл обрядов и магических заклинаний, которые сохранила для нас история, и, отчасти от разочарования в жизни, отчасти от желания обрести веру, были исполнены тайной жажды постижения глубочайшей сути всех этих явлений, жажды веры и того состояния души, какое позволило бы нынешним людям жить, подобно далеким предкам, могучими и высокими побуждениями, жить с той утраченной ныне свежестью и силой, что и по сей день излучают религиозные обряды и произведения искусства древности.
В те дни широко известна стала, например, история одного молодого приват-доцента марбургского университета, который занимался изучением жизни и смерти благочестивого поэта Новалиса. Как известно, этот Новалис после смерти своей невесты[127] вознамерился последовать за нею в мир иной и, будучи человеком истово верующим, да еще и поэтом, не прибегнул к механическим средствам вроде яда или огнестрельного оружия, но довел себя до смерти при помощи чисто духовных и магических методов и скончался в расцвете лет. Приват-доцент настолько был очарован этой необычайной жизнью и смертью, что захотел повторить деяние поэта, то есть последовать за ним в мир иной путем простого подражания и копирования. И побудила к тому приват-доцента не столько усталость от жизни, сколько желание изведать чудо — феномен превосходства и владычества сил души над жизнью тела. Он и в самом деле прожил жизнь и умер так же, как Новалис, не достигнув тридцатилетнего возраста. Случай с приват-доцентом стал сенсацией и вызвал негодование как во всех консервативных кругах, так и у той части молодежи, что искала удовольствий в спорте и материальных жизненных благах. Впрочем, довольно об этом, ведь мы не намерены анализировать эпоху в целом, а хотим дать лишь беглый очерк духовной жизни и настроений кругов, к которым принадлежал Эдмунд.
Итак, он изучал историю религий под руководством профессора Церкеля, но интересовали его почти исключительно те средства религии и магии, с помощью которых разные народы в разные времена пытались обрести духовную власть над бытием и укрепить душу человеческую в ее противоборстве с природой и роком. Эдмунд, в отличие от своего наставника, не придавал существенного значения внешней стороне религии, отраженной в литературе и философии, или ее так называемому мировоззрению — он старался овладеть непосредственно воздействующими на жизнь человека практическими приемами, упражнениями и волшебными заклинаниями, желая постичь таинственную силу символов и святынь, технику достижения духовной сосредоточенности, способы возбуждения творческих потенций души. Поверхностный подход, на протяжении целого столетия господствовавший в объяснении таких феноменов, как аскеза и анахоретство, изгнание нечистой силы и монашество, в то время уже уступил место серьезному и вдумчивому их изучению. Эдмунд посещал особый, доступный лишь избранным семинар профессора Церкеля, в котором кроме самого Эдмунда был только один одаренный студент последнего курса; они изучали древние магические формулы по рукописям, не так давно найденные в северной Индии. Профессор находил в этих занятиях лишь сугубо научный интерес, он собирал и систематизировал таинственные явления так, как другие собирают жучков и бабочек. Однако профессор чувствовал, что его ученик Эдмунд питает совсем иного рода пристрастие к волшебным заклинаниям и молитвенным формулам; давно заметил он и то, что ученик сумел проникнуть в тайны, которые были недоступны учителю, ибо Эдмунд постигал их с благоговейным трепетом; в то же время профессор надеялся, что впереди у него еще долгие годы сотрудничества со способным учеником.
Они разбирали, переводили и комментировали древние индийские тексты, и как-то раз Эдмунд представил такой фрагмент в своем переводе с санскрита:
«Если случится с тобой, что душа твоя станет больна и позабудет, что надобно ей для жизни, и ты пожелаешь узнать, что надобно твоей душе и что ты должен дать ей, тогда изгони все из своего сердца, пусть оно станет пустым, пусть редким и легким будет твое дыхание; представь себе, что в глубине твоего черепа разверзлась пещера, и устреми мысленный взор в эту пещеру, сосредоточься для созерцания, и тебе откроется образ того, что надобно твоей душе, чтобы жизнь ее не угасла».
— Неплохо, — сказал профессор. — Только вот там, где у вас говорится: «позабудет, что надобно ей», следует дать более точный перевод: «утратит то, что» — и так далее. А вы обратили внимание на слово «пещера»? Ведь именно это слово употребляли жрецы и врачеватели в смысле «материнское чрево». Подумать только, эти пройдохи умудрились состряпать из довольно-таки сухого руководства для исцеления меланхоликов весьма замысловатое колдовское заклинание. Это самое «mar pegil trefu gnoki» как будто бы созвучно с некоторыми заклинаниями Великого змея, и, должно быть, несчастным бенгальцам, которых морочили тогдашние колдуны и шарлатаны, оно внушало величайший ужас. Впрочем, само наставление, все эти советы насчет пустого сердца, редкого дыхания и устремления взгляда в собственное нутро вовсе не являются чем-то новым. Взять хотя бы фрагмент номер восемьдесят три — право, в нем все сформулировано намного яснее. Но вы, Эдмунд, конечно же, и сегодня со мной не согласны. Что вы думаете об этом тексте?