А принесло оно с собой ровно в семь часов скрежет ключа и открытие маленького окошка в двери, сквозь которое нам просунули три жестяные кружки с тепловатым жидким супом и три булки темно-бурого цвета. Это, надо понимать, был завтрак, но возник вопрос, каким образом нам принять участие в столь праздничном мероприятии? С супом-то еще ничего, мы управились. Делаешь глоток, потом делаешь второй глоток, чтобы удостовериться, действительно ли это так невкусно, как показалось с первого глотка, и не успеешь оглянуться, как суп уже кончился. Задача же, как, не имея ножей, сладить с полученным хлебом, потребовала от нас большой изобретательности. Вариант: просто откусывать кусок за куском — оказался для моих сокамерников невыполнимым, состояние их зубов этого не позволяло. И колотить булкой о край стола тоже не годилось — от столешницы только щепки летели. Но всегда можно как-нибудь обойти мелкие жизненные трудности, надо только хорошенько пораскинуть умом. Я был произведен в хлебокусатели для нашей маленькой компании, и, по-моему, мною остались довольны. Во всяком случае, я это вещество раздробил.
В половине девятого ключ заскрежетал опять, и нас выпустили на воздух — отдохнуть и поразмяться. Мы очутились на некотором, сверху частично открытом пространстве, огороженном высокой кирпичной стеной, где нам была предоставлена возможность полчаса постоять.
Дело в том, что там только и можно было что стоять плечом к плечу, так как сооружение это, судя по всему, спроектировал человек, своими глазами видевший Калькуттскую Черную дыру[86] и пришедший от нее в восторг. Оно было ярдов двенадцати в длину, а в ширину с широкого конца — шесть ярдов, а потом сужалось и на противоположном конце доходило до двух ярдов. А там еще, помимо нас, находились обитатели других камер. Ну, то есть, ни малейшей возможности устроить дружеский футбольный матч или ярмарку взаимного обмена.
Постояв полчаса, мы, посвежевшие, возвратились в камеры и оставались там все двадцать три с половиной часа следующих суток. В двенадцать мы получили суп и в пять — еще суп. Супы, естественно, разные. В двенадцатичасовом побывала капуста, ее окунул повар, который, правда, торопился и не хотел мочить руки, а в следующем супе даже плавала настоящая фасолина, видимая невооруженным глазом.
Назавтра опять в семь часов утра заскрежетал в замке ключ, и нам дали суп, в восемь тридцать нас выпустили порезвиться на просторе, после чего последовал суп в двенадцать часов и еще один суп — в пять. На следующее утро в семь часов заскрежетал в замке ключ, и… Ну, вам понятно. Можно сказать, здоровый, размеренный образ жизни, предоставляющий человеку вдоволь досуга для чтения Полного собрания сочинений Вильяма Шекспира, чем я, если помните, и намерен был заняться.
Помимо Шекспира, который, бесспорно, помогает забыть обо всем, имелось еще одно утешение: окно. Я думал, что все тюремные камеры снабжены маленьким оконцем из матового стекла под самым потолком, но наше окно было большое, футов пять на четыре, мы могли его распахивать во всю ширь, и из него даже виден был, если стать на кровать, угол огорода и дальше — поля. А воздух, поступавший через окно, очень помогал бороться с нашей атмосферой.
Особая атмосфера в камере служит характерной чертой французской тюрьмы. У нас в Лоосе в камере номер сорок четыре атмосфера была крепкая, многообещающая, прочно стоящая на ногах и твердо глядящая миру в глаза. Мы к ней очень привязались, гордились и отстаивали ее первенство в спорах с другими заключенными, которые утверждали, будто их атмосферы действуют сильнее и букет у них богаче. Когда первый немецкий офицер, попробовавший войти в наш укромный уголок, отшатнулся и попятился, мы восприняли это как личный комплимент, как заслуженную дань уважения доброму другу.
Но все-таки, несмотря на присутствие такой замечательной атмосферы, мы вскоре немного заскучали. Я-то еще ничего, у меня было Полное собрание Шекспира. Но вот у бармена Элджи не было напитков, чтобы смешивать коктейли, и Картмеллу абсолютно нечего было настраивать. А настройщик без роялей — все равно что тигр, которому семейный врач прописал вегетерианскую диету. Картмелл только и говорил что про рояли и пианино, которые ему Доводилось настраивать в прошлом, и даже по временам одобрительно отзывался об инструментах, которые надеялся еще настроить в будущем; но все же это было не то, чувствовалось, что ему мучительно не хватает живого рояля, прямо вот сейчас, в данную минуту. Или рояля, или на худой конец хоть чего-нибудь, чтобы отвлечься.
И вот на четвертое утро мы написали петицию немецкому коменданту, указав в ней, что, поскольку мы не осужденные, а только интернированные гражданские лица, совершенно не обязательно содержать нас в условиях Редингской тюрьмы,[87] и не найдется ли способа хоть как-то разнообразить нашу жизнь?
Это обращение к суду Кесареву[88] сработало, как волшебство. Выходило, что комендант и понятия не имел, как с нами обращаются, — это все французы сами придумали, — и узнав, взорвался. Раскаты этого взрыва мы могли слышать в коридорах, а затем раздался знакомый скрежет ключа, в дверях возникли белые, как полотно, стражники и объявили нам, что отныне мы имеем право свободно расхаживать по тюрьме.
Все в мире относительно, как сказал кто-то — возможно, Шекспир в своем Собрании сочинений, — и я просто не припомню, чтобы еще когда-нибудь так упивался свободой, как в тот миг, когда, оставив дверь камеры нараспашку, вышел в коридор и принялся прогуливаться взад-вперед.
Признаюсь, хоть это и нехорошо с моей стороны, что удовольствие мое еще мстительно усугублялось от зрелища ужаса и страдания, написанных на лицах тюремного персонала. Если существует на свете идеал приверженности традициям и правилам этикета, что полагается, а что не полагается, то это французский тюремщик; а тут традицию и этикет попросту выбросили на помойку, и ничего нельзя с этим поделать. Я думаю, примерно такие же душевные муки должен испытывать профессионал-гольфист, при виде того, как возле его лунки отплясывает публика на высоких каблуках.
В конце концов мы над ними, беднягами, все же сжалились и так уж и быть, позволили им запирать нас на ночь. Умилительно было видеть, как они обрадовались. Это положило начало взаимопониманию, и ко времени разлуки нас уже с ними связывали вполне дружеские отношения. Один тюремщик даже раздобрился настолько, что показал нам камеру смертников — как, скажем, хозяин загородного дома водит гостей смотреть конюшни.
Главной темой, обсуждавшейся на наших прогулках по коридорам, был, естественно, вопрос, куда и когда нас переведут отсюда. Мы были убеждены, что Лоосская тюрьма для нас — не более чем перевалочный пункт. Так оно и оказалось. Через неделю после прибытия нам было велено выстроиться вдоль коридора, явился комендант и уведомил нас, что сейчас будет произведена проверка документов, а затем мы должны сложить пожитки и быть готовыми к отъезду. Тех, кому шестьдесят лет и более, выпустят и отправят домой, добавил он. Эти счастливчики вышли из строя и столпились у противоположной стены, как красотки из группы вокального сопровождения. Я, на том основании что мне пятьдесят восемь и три четверти, тоже попробовал было к ним примазаться, но был водворен на место. Мне сказали, что пятьдесят восемь и три четверти — тоже неплохо, но все же недостаточно.
Впрочем, я из-за этого особенно не убивался, мне было не до того. Я вспомнил, что у меня с собой нет паспорта, как бы меня вообще здесь не оставили, когда остальные уедут, куда там им будет назначено. Но, к счастью, тут же вместе со мной находились двенадцать солидных жителей Ле-Тукэ, готовых засвидетельствовать мою личность и благонадежность. Они все собрались вокруг меня и наперебой, горячо принялись за дело. Комендант был явно слегка ошарашен такой лавиной свидетельских показаний, и в конце концов меня тоже включили.
Дело было в субботу вечером, а разговоры и обсуждения потом продолжались еще далеко за полночь. Не знаю, кто первым пустил слух, что нас переводят в Льежские казармы, но кто бы это ни был, он оказался совершенно прав. Именно Льеж стал следующим пунктом нашего назначения. Назавтра в одиннадцать часов утра нам выдали полуденную порцию супа, а затем вывели наружу, запихали в тюремные кареты и отвезли на вокзал.
По тому, в какой спешке все это происходило, можно было предположить, что наш поезд отходит где-то не позже половины двенадцатого. Но ничего подобного. Наш комендант был человек предусмотрительный. Я думаю, он когда-то опоздал на ответственный поезд, и этот случай не выходил у него из головы. Факт таков, что он обеспечил доставку на вокзал нашей группы интернированных иностранцев к одиннадцати часам сорока минутам утра, а тронулись мы с места в восемь часов вечера. Так и представляешь себе его разговор с отвозившим нас сержантом по возвращении последнего: «Ну, что, поспели эти ребята на поезд?». — «Да, сэр, были на месте за восемь часов двадцать минут до отправления». — «Ух ты, едва не опоздали. В следующий раз смотрите, не откладывайте выезд до последней минуты».